Что оставалось бедному писателю, который гулял налево, т. е. не хотел возвращаться к недописанным книгам?
Во-первых, я обследовала местность и обнаружила в отдалении огромный дом, где размещалось по крайней мере шесть просторных художественных ателье. Там работал один кубинец и пять немок. В нашей общаге было еще три ателье, там угнездились еще три художницы-немки. Одна из них не говорила даже по-английски (на котором я худо-бедно могла объясниться). И я прежде всего отправилась к ней.
То есть каждый художник на самом деле жаждет поговорить о себе. О своих планах, об особенностях своей манеры рисования. О том как складывалась карьера и о том, что никто не хочет покупать!
Но с Лизбет у нас дело никак не склеилось. Мы не нашли общего языка. По-немецки я знаю какие-то бесполезные слова типа «варум», уже упоминавшегося «цурюк» и «кляйне нахт-мюзик» (почему, обратно и маленькая ночная серенада), а также «вас ист дас», что это такое. Слово «извините» (иншульдиген) я разучивала дня три.
С таким словарным запасом я и постучала к фрау Лизбет.
— Халлё! — сказала я.
Она откликнулась бурной приветливой фразой.
Ни варум, ни цурюк я употребить не имела права. А также не годился репертуар из военных фильмов типа «хенде хох» и «ахтунг минен» (внимание, мины).
— Гутен таг! — я вспомнила, как можно поздороваться. И тут же из тьмы времен выступило немецкое стихотворение, которое я по ошибке выучила в третьем классе, попав в немецкую группу в школе при туберкулезном санатории. Но я там была всего два урока. Очень быстро меня перевели во французскую группу. В немецком стихотворении была фраза «Аллеc аллеc турнен вир», все мы физкультурники.
— Аллес! — воскликнула я. — Аллес гут!
То есть «все хорошо», мол.
И обвела стены рукой. На стенах были развешаны большие листы изумительной белой бумаги ручной работы. Уж я-то, акварелистка, знала цену такой бумаге.
Долго не могла я вспомнить слово «великолепный». А ведь знала же! В голове крутилось слово «цугундер», явно немецкое, но что оно значило?
— Оо, данке шён! — закивала художница. Спасибо типа.
— Дас ист гут аллеc! — продолжала я свои малограмотные речи.
Если честно говорить, мне действительно понравились ее работы. Так малюют, получив бумажку и карандаши, дети в возрасте лет трех. И надо быть несомненно талантливым человеком, чтобы рисовать таким способом сейчас, в возрасте шестидесяти! Чтобы обрести эту неслыханную простоту. Чтобы маракать цветными карандашами какие-то кривульки, слегка похожие на человеческие фигуры, и потом, поплевавши на указательный, слегка растушевать некоторые из этих косопырок до пятен. Красиво чрезвычайно! Ново, свежо, оригинально и очень выразительно на прекрасной, оч. дорогой белой бумаге ручной работы. Такую работу в рамку, да под хорошее плотное паспарту, да за стекло и повесить над диваном, и ни один черт не усомнится. Тем более если скажешь: «Это известная немецкая художница из Брюккена… Международные выставки… Семь тысяч за работу…» А сама вещь (ВЕЩЬ) никакой агрессии не несет, не требует ничего, тихо висит и висит, и на ней издали ничего не разберешь, а уж вблизи тем более. Но она несет нечто, какое-то послание, некую мысль автора — иначе зачем бы Лизбет портить карандашами такое количество дорогой бумаги! Но не надо эту мысль разгадывать. Пусть все будет укрыто тайной искусства.
Впоследствии другая художница, Ханна, ткнула рукой в альбом своего шестилетнего сына и сказала, что это есть «беттер ден Лизбетс воркс», лучше чем работы Лизбет.
С одной стороны, это была чистая правда. Лизбет рисовала свои обрубки менее уверенно, нежели простой ребенок (как воскликнула однажды старая большевичка в санатории для ветеранов: «Кто допустил сюда рядового ребенка?»). Мало того, Лизбет рисовала также хуже чем обычный сумасшедший («рядовой») из тех, чьи работы публикуют врачи. Правда, может быть, и Матисс бы не выдержал сравнения с ними, поставь его в те же условия анонимности.
Короче говоря, Лизбет рисовала специально плохо, но недостаточно плохо. И возможно, эта центристская позиция и сделала ей имя, дала возможность участвовать в выставках и выпустить каталог. Минимализм, господа. Если бы, однако, она рисовала из рук вон плохо, она бы была отринута как непризнанный гений и фиг бы получила, допустим, стипендию в Виперсдорф. Но она удержалась в границах, честь ей и хвала.
Она мне показала и свои очень дорогие цветные карандаши (цену на коробках тоже). И показала, плюнув на палец и потерев одну из своих линий на бумаге, как эти карандаши легко растушевываются. Зачем-то ей это было надо, плевать и размазывать по бумаге.
Необходимо было в ответ как-то реагировать.
И тут я вспомнила слово «великолепно»! От слова «вундербра», т. е. бюстгалтер — и еще пришел на ум кошмарный лозунг над концлагерем Освенцим — «Арбайт махт фрай», т. е. работа освобождает.
И у меня родилось следующее:
— Дас ист арбайт вундербар! Фюр… (Тут я постучала себя по грудине выше желудка.)
То есть я сказала: «Это великолепная работа! Для меня».
Скромная, милая Лизбет оценила мой лингвистический труд и подарила мне свой каталог. Потом она обзавелась немецко-французским словарем и в следующую нашу встречу как-то тоже стала склеивать фразы, но похвалить меня ей было не на чем. Поскольку во второй заход я ей показала свои маленькие акварели на тонкой бумажке формата А4. Я тоже на них намалевала какие-то кургузые фигуры в процессе вроде бы танца. То есть когда я вернулась от Лизбет в свою душегубку в общежитии, то мне захотелось акварелью выразить воспоминания от работ Лизбет. За вечер я сделала семь акварелей. Бумаги у меня не было, я сходила в компьютерный зал и взяла там пачечку.
Но Лизбет меня не очень одобрила, а просто, как мастер и учитель, профессионально разделила мои работы на две кучки, и одну кучку похвалила, а вторую отвергла.
Правило, однако, такое: ежели ты просишь художника показать свои работы, то не мешай одно с другим, не показывай ему своих работ. Не меняй позицию исследователя и искусствоведа на позицию ученика. Это снижает уровень, как твой собственный, так и уровень встречи.
Став много снисходительней, Лизбет с помощью словаря мне сообщила, что сама она из города Брюккена, что у нее муж (мон мари) скоро приедет, и он говорит по-французски.
Потом этот муж приехал, мы сидели за одним столом ужинали и болтали с ним по-французски, после чего Лизбет обиделась и ушла. Действительно: приехал муж ведь не затем чтобы болтать с кем-то посторонним! Причем на непонятном языке!
Я сделала еще шесть таких же акварелей, но уже не стала их показывать Лизбет. Муж у нее был красавец лет семидесяти, архитектор, бонвиван и явно бывший жуир. И их игры были, скорее всего, очень давними, очень привычными и всякий раз волнующими.
А потом я повесила на своей выставке эти маленькие акварели, сделанные на дешевой бумажке при помощи наших чудных ленинградских акварельных красочек, потому что если и эти мои ничего не значащие работы, сделанные в тоске и одиночестве душной ночью в пустых лесах, если даже их положить под хорошее паспарту, да в хорошую рамку под стекло, то и они тоже над чьим-то диваном займут свое веселое место… Особенно ежели диван будет тоже с оттенком ультрамарина и берлинской лазури…