– Почему именно мне?
«Потому что никому из тех, кто был в том списке, я не смогу смотреть в глаза».
– Потому что вы оказались в этом замешаны.
Профессор Посошков, который полулежал, опираясь на подушки, и смотрел на Сашу с подчёркнутой вежливостью – и тот, кто смотрит, понимает, что это само по себе оскорбление, и тот, на кого так смотрят, – приподнялся.
– Замешан в чём? Вы пришли ко мне, чтобы повторить клевету и слухи, распускаемые органами?
Саше стало неприятно. На каком основании этот лукавый человек читает ему мораль? («Я люблю читать морали, – говорил полковник Татев, но он улыбался. – А сознание того, что у меня нет на это никакого права, только придаёт сил»).
Он подумал, что впервые оказался в тридцать четвёртой комнате, если не считать того первого взгляда с порога. (Ещё тогда нужно было повернуться и уйти твёрдым шагом в сторону вокзала.) В комнате, кроме них, никого не было, было не очень чисто и не очень прибрано. Это была мрачная нелюбимая комната, и люди, которые в ней случайным образом и ненадолго собрались, никогда не любили ни дома, ни красивые вещи, не понимая такой любви и презирая в ней стяжательство, легкомыслие или мещанство.
– Вы на меня, пожалуйста, не сердитесь, но я вас видел. Я там был. Я в том доме живу. Временно.
– Это вас специально, надо думать, подселили?
Доцент Энгельгардт встал и откланялся.
После этого разговора… Почти в слезах. Глотая слёзы. С глазами на мокром месте. С сухими глазами, но с сочащейся царапиной где-то внутри. Нужно было остаться и ещё раз попробовать объяснить. Пробовать до тех пор, пока… После этого разговора он по инерции зашёл к дяде Мише и не был бы удивлён, обнаружив на месте ироничного благожелательного старика гоблина с ртом, кривящимся от подозрений. Но дядя Миша остался прежним.
– Что с тобой, голубчик?
– Это сакральная злоба.
Дядя Миша кивнул и не спрашивая занялся чайником и пирожками под чистой тряпочкой.
– А где Кошкин?
– Где-то рыщет, тоску выгоняет. Демонстрацию-то отменили.
(Вот прямо сейчас одноглазый бывший комиссар госбезопасности второго ранга проходит, подняв воротник пальто, через пустой парк, сквозь мглу и золотистые отблески, и, недалеко от ротонды, полковник Татев пожимает ему руку.)
– Да, сегодня же седьмое… Вы считаете, не надо было? Отменять?
– Не знаю. Но комиссар из кожи бы вылез, чтобы показать, что такое хорошая организация. Что у тебя всё-таки случилось?
Саша не выдержал и излил всю жёлчь и досаду.
– А главное, он на меня ещё до всяких объяснений смотрит как на виноватого. Для него мои слова… как будто уже сто лет как доказано, что я лжец.
– Чего ж ты от него хотел? Иван Кириллович старый партиец.
– Я никогда не видел в нём партийца.
Путаясь, Саша рассказал, что именно привлекло его в ученике Шульце-Геверница.
– Ты всерьёз думаешь, что он экономист хороший? И при этом партийный деятель? А сейчас так бывает?
– Сейчас – нет. А тогда было всё.
– Встречал я в молодости людей, которые с таким же чувством говорили об эпохе Николая Павловича. И ведь они её застали, в отличие от тебя… Что ты можешь о нас знать? Что ты можешь знать о той России?
«Я о той России знаю всё, чтобы ненавидеть эту». Конечно же, нет. Ненависти в нём не было.
Нужно было остаться и попробовать объяснить, думает Саша. Сухо, жёстко, немногословно. Сказать: «Вам придётся меня выслушать», пригвоздить взглядом… Саша дополнительно представил, как он это делает, пригвождает… пригвоздить и дать чёткую, ясную картину событий. Логика. Причинно-следственные связи. Представить причинно-следственные связи в образе первобытной дубины и бить ими Ивана Кирилловича по голове.
– Не будь ты, голубчик, таким самоедом. И не позорься. Это партийные люди, они отродясь правдой не интересовались. Либо ты ихний со всеми потрохами, либо тебя никто не станет слушать. Им проще, чтобы тебя вовсе не было, чем вдруг окажется, что ты в чём-то прав. Ты не можешь быть прав, если не с ними.
– Существуют связи между людьми, – пробормотал доцент Энгельгардт. – Человеческие связи… – У него зазвонил телефон. – Извините. Да?
«Домой не ходи, – не поздоровавшись, выпаливает Марья Петровна. – Менты только что были в библиотеке. Вера Фёдоровна их задержала. Она им скажет, что ты уехал. Всё, пока».
– Спасибо, всего хорошего, – говорит Саша трубке, из которой уже идут короткие гудки.
– Плохие новости?
– Плохие. И я сейчас, наверное, плохой гость.
– Это ничего. Мне уже доводилось принимать государственных преступников.
– …Что лично вы собираетесь делать?
– Бежать как зачумлённых людей, которые отмежёвываются друг от друга на политических принципах. Работать вместе со всеми, кто хочет работы, а не болтовни.
– А что делать мне?
«Милый друг», «друг мой», – писала Савинкову Гиппиус. «Помните, не разлюбим Вас до конца», – писал Мережковский. (Конечно, разлюбят. Предадут и ославят.) Партия отвернулась от него даже раньше, когда он ещё не стал ренегатом в полном объёме слова: нравственные искания сами по себе не делают людей ренегатами. Они делают их подозреваемыми – и как могло не вызывать подозрений смятение, которое заставило Савинкова в 1907 году писать Вере Фигнер: «Этой старой моралью, этим духом позитивизма и рационализма я питаться не могу и не хочу» – и что-то ещё про «такие мистические, почти католически-церковные мысли», – а в 1916-м Фондаминскому: «Вы все окутаны ватой, в вас нет ни душевного волнения, ни душевного мятежа и душевные трагедии вам неизвестны – вы принимаете за них уколы повседневных несчастий или вашу нерешительность перед жизнью».
Может быть, следовало ограничить себя в переписке. Следовало перейти из Генштаба в действующую армию. («Самый отчаянный из всех террористов, Савинков, лично никого не убил».) Может быть, можно было придумать что-нибудь получше, чем дружить с Мережковскими и исповедоваться Вере Фигнер. (С каким блаженным недоумением пишет Вера Фигнер о Льве Тихомирове: как же так, в деле разуверился, но продолжал вместе с другими идти по пути, который считал ложным, – целых два года шёл. «Это такая бесхарактерность, безволие…» Ну а как? Как становятся ренегатами: с утра плотно позавтракал, а в два пополудни в ближайшем полицейском отделении строчишь донос на ближайших друзей.)
(Но где ренегатство, а где – доносы. И Вера Фигнер, честь и совесть партии, не обвиняет Тихомирова в предательстве, по-доброму списывая всё на психическое расстройство.)
В Лихаче заподозрили нового Савинкова, но объявили его новым Азефом: так было значительно удобнее. Вацлава, поскольку вакансия была закрыта, оставили в покое. Он оправлялся в городской больнице от травм и стресса, принимал посетителей, вернулся к партийной работе. Где-то в тайной ведомости, в укромном ящике души, он так и не выставил себе жирный плюс… ни жирный, ни тоненький… Он знал, что не знает, что произошло.