– Очень умно, – проговорил я.
Она смотрела на меня, будто ждала: сейчас я щёлкну пальцами или вырву волосок из брови – и в её жизнь вернутся детская ясность и чистота, что так долго оставались нерушимы и внезапно предали.
– Вы же наверняка где-то бываете там, наверху, – сказала она. – И при этом вы лучше всех, кого я знаю. Серёжка… Он защитник. Он самый смелый, самый славный и самый смешной. Но вы выше и добрее всех, это точно. Я хочу узнать у вас. Я не могу понять. У нас правда преступное государство?
Я помедлил. Она смотрела мне в глаза и ждала.
– Понимаешь, Надя… Из любой, какую ни возьми, государственной машины торчит много-много рычажков. Чтобы каждый человек мог чуть-чуть да управлять. Одни рычажки можно нажать только полной подлостью. Другие – только полной порядочностью. А третьи, их больше всего, отзываются лишь на сочетания подлости и порядочности. В разных пропорциях. Полной гарантии того, что машина тебя послушается, не даёт ни один рычаг. Поэтому какой из них жать, когда тебе чего-то хочется, – это твой личный выбор. Только твой.
Надя по-прежнему смотрела мне в лицо. Её глаза завораживали. Она ждала чуда. А может, просто любви. Но это и есть самое большое чудо, наверное. Мне хотелось заплакать.
– Я ушла из дома и мечтаю жить у вас, – сказала она. – Пустите?
Я едва не ахнул в голос, по-бабьи.
– Надя…
– Я так намучилась за эти месяцы, – призналась она. – Просто ужас. С Серёженькой мне легко, весело, я будто дышу, и всё. Мы как два сапога пара. Как два конца одного шнурка. До него я даже не знала, что так бывает. Я всё время хочу его видеть, с ним балагурить, смеяться, бегать куда-нибудь. Даже когда мы спорим и не соглашаемся, это радостно. Дескать, ну да, я думаю иначе, но если он в это верит, это ведь тоже моё. И жизнь будто становится вдвое шире. А… а на вас я гляжу, как на какой-то Эверест.
Где-то я недавно уже слышал про Эверест. Или сам говорил… Нет, не вспомнить сейчас. Не до того.
– Я готова хоть жизнью рискнуть, чтобы на этот Эверест забраться. Мне всё время хочется для вас совершить какой-нибудь подвиг. Но сейчас не война, не голод… Я не могу вытащить вас из-под обстрела, не могу отдать вам последний кусок хлеба. Я не могу придумать другого подвига, кроме как стать вам… кем вы захотите. Я уже ничего не понимаю. Скажите вы мне. Скажите хоть вы. Кого я больше люблю: вас или Серёжку?
Стройная, нежная, голая и молодая…
– Коне… – начал я, и у меня перехватило голос. Я кашлянул, потом сглотнул. – Конечно, Серёжку, – сказал я и улыбнулся. – Поверь, тут двух мнений быть не может.
Она сразу встала. Нервно затянула зачем-то молнию куртки до самой шеи.
– Его сейчас нет дома? – спросила она.
– Он в Опалихе, на даче, – сказал я. – Долечивается после ранения и переживает. Поправляет нервы осенними яблоками. Сейчас уже ничего. С ним такая история приключилась…
– Я знаю, – сказала она. – Это-то я знаю.
– Откуда?
– Вся сеть гудит, – ответила она и пошла к двери.
Я суетливо вскочил проводить. У лестничной двери она вдруг вновь повернулась ко мне, а я не успел вовремя остановиться, и мы оказались совсем близко; она едва не касалась меня грудью. Вот сейчас можно было бы взять её за плечи – по-отечески, на прощание. Руки уже шевельнулись, примериваясь.
Я спрятал их за спину и накрепко сцепил пальцы.
– Надо его спасать, – сказала она и улыбнулась дрожащими губами. – Я как подумаю, что он грустный, так хоть на стенку лезь. Буду вам, значит, вроде дочки. Растолкуйте, как найти.
Я растолковал.
Когда снаружи уплывающей белугой завыл лифт, я прижался к закрывшейся лестничной двери лбом и некоторое время стоял так, думая только: всё. Всё. Всё. Потом оказалось, я шепчу это вслух.
– Всё, всё, – передразнила Маша, выходя. – Мастера трагедий. Девчонка влюблена в тебя по уши. А ты в неё. Какого лешего ты её отпустил?
Я медленно повернулся и подошёл к ней.
– Ведь ты же разлюбил меня. Я знаю.
– Нет.
– Да.
– Нет.
– Да.
Я положил руки ей на плечи. Ей это оказалось всё равно. Она смотрела мне в глаза выжидательно и, казалось, без враждебности.
– Быть таким благородным просто подло. Она бы тебе хоть сейчас дала.
– Ты с ума сошла.
– Я бы не помешала, клянусь. Я же рядом с ней – толстая некрасивая старуха. Скажи, почему ты её отпустил?
Казалось, этот бессмысленный допрос доставлял ей наслаждение. Точно следователю-садисту. Я даже не мог понять, кого она этим больше мучила, кого ей больше хотелось унизить и растоптать – меня или себя.
– Потому что мы вместе много-много лет, – ответил я. – Потому что мы семья. Потому что сердце не терпит оставить тебя одну. Наедине со всем этим… – Не снимая рук, я лишь поводил глазами по сторонам, обозначая окружающий мир. А потом всё же сказал словами: – С этим кошмаром. Потому что мы спасали друг друга сто раз. Потому что мы прошли через сто адов, и остались людьми, и вырастили замечательного сына. Потому что наш сын её любит. Потому что у меня к тебе нежность, как к собственному ребёнку. Разве этого мало?
– Мало! – отчаянно крикнула она. – Мало! Это всё слова! Они ничего не значат, когда одна любовь уходит и приходит другая!
Наверное, она действительно так думала.
Я понял, что ничего не смогу объяснить. И если буду её и дальше слушать, то через полчаса и сам себе не сумею растолковать, какого рожна, в самом деле, отказался от манящего простора впереди.
Оставалось смеяться.
– Ну, – улыбнулся я, – я же русский, а мы, как известно, прирождённые рабы. Не понимаем, зачем свобода…
Я ещё не договорил, а уже успел увидеть, что шутка не удалась. Наоборот. Её глаза наконец-то полыхнули сухим гневом, а побелевшие губы затряслись. То, что русские – рабы, было для неё столь непреложной истиной, что она вовсе не почувствовала шутки. И поняла меня так: я бы давно от тебя ушёл, если б у меня хватило духу. Хотя я сказал совсем не это, а то, что сказал: мне не нужна свобода, состоящая в предательстве. Это ведь и будет лишь предательство, а не свобода.
Мои руки на её плечах так мало для неё значили, что она их даже не стряхнула.
– Лучше бы ты мне изменил, – ответила она негромко, с ледяной яростью. – По крайней мере, мне было бы за что тебя ненавидеть.
Мне стало так жутко, что пересохло в горле.
Самая страшная, самая неутолимая ненависть – это ненависть ни за что, ненависть за всё. Ненависть оттого, что думаешь, будто к тебе снисходят. Оттого, что не можешь ответить смирением на смирение, великодушием на великодушие, преданностью на преданность и породнённостью на породнённость; а тот, кто всё это каким-то непонятным образом с лёгкостью может, маячит рядом и вовсе не манит как пример, а жжёт, точно непрестанный укор, неутомимое напоминание, нескончаемая издёвка судьбы: не можешь! не можешь! я могу, а ты не можешь!