— Апостол Петр, — подсказал Денисов.
— Во-во! Сидит он перед воротами — важный, бородатый — за таким столом, ну, стол такой… серьезный, настоящий, с зеленым сукном! И этот! С бородой! Как у Карла Маркса. И говорит: «Даже и не знаю, что с тобой делать. У нас тебе не место. Может, вниз тебя?» И пальцем куда-то вниз тычет, а тут под ногами все прозрачно сделалось и какая-то красно-черная долина показалась — огонь горит, лава льется, вулканы бьют! В общем, такое кино! И мне так кисло стало. А этот продолжает: «Ты вот грозился негодяев казнить. Добровольно палачом стать. А это ж разве можно?» А я ему: «Так то по решению суда ведь!» А он мне: «А если суд неправедный?» А я что-то начал ему возражать, и тут ворота открываются — и свет такой яркий, и голос — как из динамиков! Ну, вроде, кто таков, почему дерзкий такой? Я, честно, заробел. Не вижу ничего. Только свет! Сильный. Боюсь, но стал возражать. Несправедливо же устроено все! Почему воры, хапуги, убийцы, нелюди разные безнаказанно ходят промеж нас, улыбаются? А ты, Господи, только наблюдаешь. А тот как рявкнет: «Не твоего ума дело!» Рассердился.
— Не переживай, Василич. В рай тебя, конечно, не пустят — ты нехристь, в ад вроде не за что — грехи твои ерундовые. В отстойник тебя! В предбанник! Там будешь сидеть, чистить себя под Богом, ждать Страшного суда. Будешь кроссворды свои решать, Акунина читать, пиво пить. Но ждать придется долго. Очень долго. Ты даже представить не можешь — как долго. Ну, меня туда же, пожалуй, определят. Как-нибудь вместе скоротаем вечность. Соберем команду, замутим газетку. А? Володя будет у нас писать про райпотребсоюз, Ирка Нордман — все о райсобесе, Сеня будет главным разоблачителем администрации, Катюша откроет адвокатскую практику, Таня составит, право, славный календарь на несколько тысяч лет вперед… Всем дело найдется. Ты будешь газеты развозить.
Василич аж причмокнул от удовольствия. Разулыбался. Видно было по его затуманившемуся лицу, что он живо вообразил себе эдакую ладную потустороннюю жизнь, как они гонят по сумеречной петлистой дороге, мимо белых пустых берез, подъезжают лихо на своем «Мицубиси Лансере» к Райским Вратам — больше похожим на фасад Дома культуры с толстыми, недавно побеленными колоннами, сбрасывают несколько пачек молчаливым мрачным ангелам, и те, подоткнув парчовые свои одежды, уносят газеты во глубину райских кущ. Потом они быстро-быстро мчатся дальше, через черный лес, по широкому каменному мосту, перекинутому через бездонное дымное ущелье, к Вратам Адским — точной копии роденовских. Говорливые бесы встречают их неприличными шутками. Василич матюкнется, кинет на чертовы вилы чертову дюжину пачек, демоны возликуют, начнут рожи корчить, кривляться, а старший, в чине ефрейтора, развернется, откинет полы засаленного кителя — и затрубит задом что-нибудь джазовое! Плюнет Василич — и за руль, и поспешат они обратно в свой теплый чулан вечности, а там уже стол накрыт, стоят посередь штоф с перцовкой да штоф с самогоном, а вокруг хороводом — сальцо копченое, огурцы соленые, чесночек маринованный, селедочка нежная, постным маслом сбрызнутая, сыр сулугуни, а в духовом шкафу свиная рулька томится, ну и пиво, само собой, в кувшинах пенится.
Шутки шутками, а дело-то кончилось, газету закрыли. Савлов, выбравшийся на второй срок сенатором, неожиданно охладел к публичности, стал скидывать свои медиаактивы, отказался от информагентства, телеканала, журнала и, кряхтя, стал поговаривать, что и газета ему без надобы. Он даже как-то горестно поведал Денисову, что лучше бы эти деньги, что тратит на нее, раздавал бабушкам, и те, глядишь, булку хлеба лишнюю купили бы. Петр Степанович пытался возразить, что не хлебом единым, что эти самые бабушки с утра ждут Василича с газетами, но попробуй вот объясни какому-нибудь кимирсену, что он не прав.
Так что впереди полная и безнадежная неизвестность. Вот если бы Денисов писал стихи… Или, того лучше, — романы тискал… Да если бы за них платили деньги… Но Петр Степанович терпеть не мог журналистские стихи, а еще более того — журналистские романы. Не знал он ни одного случая, чтобы хороший журналист еще и писал хорошие стихи, а романы тем паче. Писатели иногда становились хорошими журналистами — это да, а вот чтобы наоборот…
Дело было даже не в том, что сегодня устроиться журналистом в какое-нибудь приличное издание практически невозможно, а в том, что в самой журналистике Петр Степанович давно разочаровался. И сейчас опустошенно хмурился. Во что превратилась профессия? В беспринципный пиар, в неумное словоблудие, в бесконечное самолюбование. Телегуру! Бумагомараки! Щелкоперы! Предатели! Первые ученики! Только и могут сладким голосом рассказывать о деяниях мэра или губернатора. Главное, чтобы щедро платили. Причем половину — неучтенкой. А пишут и говорят с ошибками. Даже на НТВ. Чеченская компания! Вернулись с Косова! Скрупулёзно! Информацию не проверяют, пишут порой полный бред, но как заточены на сенсацию! Как каламбурят в заголовках!
Петр Степанович озлобился. Опять замутило. Он закрыл глаза и увидел беззвучное синее-синее море и большое бледное небо над ним. Попытался представить белую чайку, парящую над мелкими барашками волн, но жесткая сильная птица все время куда-то исчезала, и Денисов отпустил ее. В море возник крохотный косой парус. Стало легче.
Да, из старой гвардии — кто в советниках, кто в инвалидной команде, и его, по всем статьям, завтра — в расход. Может, оно всегда так и было, но как ворчливы старики, как удивительна старость, когда она поражается переменам. Tempora mutantur… Нет, не правы латиняне. Это не про нас. Вернее, сами-то мы меняемся, а вот времена…
Вроде бы время двигалось, события происходили, но Денисову иногда казалось, что на дворе все еще 1984 год. Ну, разве что модернизированный. Это было поразительно. Как и поразительна была никчемушная свобода. Но более всего его поражало то, как многие молодые журналисты с придыханием говорят об этой свободе, сами какой-либо несвободы не нюхавшие. Разве что в пеленках.
Денисова вопросы о свободе мало волновали. Детство его было свободным. Школьная несвобода стала ему в тягость, и он из школы ушел. В армии, попав в условия настоящей, подлинной несвободы, он раз и навсегда для себя решил, что нужно принять эту жизнь во всей ее полноте, в ее чудовищной несвободе, в ее заведомой обреченности. И выжил! Но внутренне он всегда оставался свободен. Это был своеобразный дзен, который Денисов открыл нечаянно и который стал опорой ему на всю жизнь.
«Белеет парус одинокий…» — замычал, запел тихонько Петр Степанович, и варламовский романс взбодрил его.
Среди разных особенностей Денисова была еще одна примечательная — неистребимая цитатность. В силу необъятности его памяти навалено в нее было всякой дряни — и преизрядно. Но, надо сказать, что он очень не любил, просто даже терпеть не мог, всяких там записных остряков и эрудитов, выстреливающих на вечеринках как из пэпэша, по поводу и безо всякого повода, к месту и не совсем, афоризмы, расхожие фразы, переиначенные обрывки хрестоматийных стихов, клочки прозы, анекдоты, каламбуры, которые как будто специально были заучены из книги «В мире мудрых мыслей» издательства «Блаблабла». Денисов тихо зверел и гундел себе под нос, что эти импровизации гроша ломаного не стоят, что это все сплошные понты, как и весь русский постмодернизм, что эти щеголи просто впаривают тухлятину, и то, что выглядит задорной импровизацией, наверно, в другой компании будет повторено с теми же модуляциями. Хотя, надо признаться, сам он любил весело поумничать в разговорах, но со стороны разве себя увидишь. Только что в зеркале. И то сразу начнешь прихорашиваться и ужимки строить. И еще Денисов был немножко пафосным. Может быть, даже избыточно. Что по нынешним временам было не комильфо. Но уж какой был, такой был, ничего тут не поделаешь.