Нашего номера в женевском отеле мне должно было хватить с лихвой, пора было еще тогда понять, что я не властен обитать в прошлом. Место почти не изменилось, но ты там никому больше не нужен по вине мелкого коварства алхимика Время. Он проклял тебя, высадив на остров, который в следующую секунду поглотит пучина времени — утомительное, неутомимое кораблекрушение на берегу все нового и нового настоящего. Обжиться там — величайшее достижение. Прошлое тело графини как будто мертво, а настоящее, под шелковым одеялом, наверное, не помнит меня. Очнувшись, она увидит не моего хронометрического зайца, но прекрасную осу с гравированными крыльями и маленьким круглым циферблатом в середине полосатого тельца, которую оставила Анна. В мире лавин, в насквозь проникнутом временем мироздании наиукромнейшие уголки и наитишайшие закутки которого покажутся отвыкшим нам кишащими муравейниками, можно бы разыграть настоящую комедию, то есть ясным утром с непринужденностью зомби еще раз зайти в отель через вертушку-дверь, чинно прошествовать между бизнесменов и туристов, недовольно расступающихся перед тобой, скользнуть в лифте на пятый этаж, бесшумно (почти как во времена оны) устремиться по красной коронно-ски-петровой дорожке мимо трех по-утреннему свежих, улыбающихся, всплескивающих руками дамочек, мимо игривой на ветру шторы, мимо подрагивающей задницы горничной (на полу — поднос с завтраком) к двери, для которой я ради надежности и из безответственного оптимизма приберег ключ. Графиня в нежно-голубом пеньюаре сидит в кресле у кровати и поднимает голову, на восточный манер удлиненную тюрбаном из полотенца, когда я вхожу. Она пугается не так сильно, как должна бы. Она запахивает одежду не так пылко, как должна при виде незнакомого мужчины, который сквозь ее пальцы, сквозь блеск педикюрных ножниц может бросить взгляд на знакомый шерстистый треугольник. Я, отец ее тридцати нерожденных детей, должен теперь пасть на колени и во всем сознаться. Но три дня подряд я аскетично и молча сидел перед ее распростертым телом, в условленные часы, с полудня до двух. Непритязательность и дружелюбие камышово-песочного света скрашивали откровенное бессмыслие моей вахты. Анна так установила осу, что она словно летит от графини к окну. Я пытаюсь вызвать в памяти наши последние совместные минуты в этой комнате. Но вижу только замедленную съемку напрасной, прекрасной, ужасной борьбы на ринге кровати, где сейчас отдыхает графиня.
Как можно ждать человека, чье местоположение тебе известно, равно как и его невозможность двигаться. С тем же успехом ко мне на свидание мог прийти Айгер или Маттерхорн. Анна стоит в четвертом ряду будущих слушателей торжественной речи Мендекера. Молча и неподвижно. Сбившаяся с курса, или больная, или отчаянно смелая и привлеченная закусками чайка в следующий момент запутается в рыжих волосах шестидесятилетней дамы, которая начала поднимать руку с тремя золотыми браслетами. Анна помолодела, но, конечно, лишь на пять лет, мне так хочется ей об этом рассказать, с веселой улыбкой и пряча мое самодовольство, ибо участие в ФЕНИКСЕ оказалось правильным поступком, и никого не спасла неявка к месту трансформации. Критической массы зомби хватило, чтобы открыть мост для всех нас. Трудно объяснить, каким образом я так долго держался на тонком льду иллюзии. По-моему, мне потребовалось несколько минут, или я себе подарил безумную эйфорию последнего причастия. Возвращение получилось столь очевидным и было так прекрасно обставлено, что мое состояние вполне походило на легкую задумчивость в 12 часов 47 минут в понедельник третьей недели восьмого месяца нулевого года на Пункте № 8. Медленно приходя в себя, я порадовался чудесно похорошевшей Анне, Борису без намека на потасканность и разбитость, воскрешению мадам Дену и даже нетронутой, розоватой, начальственной свежести Мендекера. Все давешние пропали, все неаппетитные ряды Хэрриетов и Калькхофов, Мендекеров и Шперберов, морочившие нас ощущением опьянения и черепной травмы одновременно, все они относились к разбитому на счастье будущему. Мы больше не стояли шеренгой вдоль нелепой копировальной линии, а сосредоточенным полукругом, в несколько рядов окружали Мендекера за пультом с микрофоном, как перед началом безвременья. Телохранители с какой-то невероятной бесцеремонностью примкнули к убитому одним из них политику, его Катарине, вышедшей из-под ножа заправского пластического хирурга, омолодившимся детям, чьи лица, к моему удовольствию, не омрачала вампирова спесь. Я видел стопроцентно восстановленного Хаями в безупречном сером костюме, воплотившегося из ртутно-серебристого воздуха, рядом с однозначно чернобородым Шпербером. Но вот супругам Штиглер не хватало пухлого розовощекого эльфенка, и очевидно, что своих приемных детей из Деревни Неведения лишились и Борис с Анной, которых — равно как и нескольких незнакомых мне людей — физическая логика принудительно вернула домой. Софи Лапьер, свежа как статуя, повернула тонкую шею к лифту, ожидая появления первого мужа, годы отделяли ее от убийства японца. Физик, не помышляющая о смене профессии, в очках, с критичным взглядом, менее дородная и явно менее доброжелательная и отзывчивая, Пэтти Доусон стояла рядом с Хэрриетом, который казался редкостно и приятным образом уникальным в своем роде. У меня было слишком много воспоминаний. Вот в чем ошибка. За спиной Мендекера, перед накрытыми столами лежали на земле две официантки с пустыми бутылками из-под просекко. Это, разумеется, указывало на наличие проблемы. В день, когда грянуло безвременье, на мне был корректный летний пиджак, рубашка в скромную полоску, льняные брюки и итальянские кожаные ботинки. Эту разницу с моим нарядом путешественника по жаркой местности я заметил быстрее, нежели тот факт, что я не омолодился. Единственный. И мало-помалу, с растущим ужасом, как тяжелораненый среди убитых на поле боя или среди жертв эпидемии, я против воли осознал новые условия моего существования.
Три дня я провел на Пункте № 8 или поблизости. (Благодаря исследовательским рейдам Хэрриета и компании запасы еды в округе оскудели.) Все, мое полное фиаско, нужно было понять и исследовать заново. Но я чувствовал себя до странности не сильно удивленным. На четвертый день, при свете полуденного солнца, сняв часы с бездвижного левого запястья Анны и с правого — у Дайсукэ Куботы для воспоминания и триангуляции, я направился обратно в Женеву.
Сдается мне, что сегодня свет «12:47» стал немного мягче. Как будто он наконец заметил наши отчаянные усилия и не остался к ним равнодушен. На каменном пьедестале перед кованой балюстрадой у Цюрихского озера по-прежнему стоит мальчик, протянувший левую руку к сидящему орлу и указывающий правой на небеса. Это Ганимед, шустрый мальчонка, как сказал бы Берини, а орел — Зевс, который намерен мальчика похитить и немного с ним позабавиться. Итак, всех ждет не воздух, как то предлагает серый отрок, но холод и абсолютный покой гранита. Я не хочу больше думать о времени. Одно из двух: или все — огонь, свобода, движение и ничего не вернется. Или все, что случается, случилось, может случиться уже здесь, незыблемое, мощное, в чудовищном, безумно разветвленном, железном мировом древе, на котором не шелохнется ни один листок. Перевернутая шляпа лежит на моих коленях, словно я пересчитываю милостыню, кинутую мне прохожими. К примеру, теми двумя стариками в облаках сигарного дыма или одним из автостоп-щиков, который полез в верхний карман рюкзака. Через несколько лет до меня, наверное, доберется элегантный сорокалетний господин в макинтоше и выпишет мне чек.