Соловьев даже не ставит, оставаясь на уровне общего утверждения о слиянии духовного с плотским. Сразу вслед за вышеприведенным суждением идет размышление о том, что муж должен относиться к жене, как Бог к творению и как Христос к Церкви, и уже до самого конца трактата Соловьев так и не возвращается к плоти вообще и тем более не предлагает никаких конкретных, действенных способов ее перерождения в духовное.
Русская философия, быть может, оттого и не начинала еще говорить на своем языке, что избегала говорить о телесности в ее непосредственной осязаемости. (Единственное исключение – В. В. Розанов, у которого много о тайнах пола и «лунного света», зато самой философии сравнительно мало – больше «публицистики полового вопроса».) Но русский язык осязателен, и именно в этом может выразить свою самобытность и силу, в отличие от более зрительных, означивающих языков европейских. Русский язык своими длинными, как бы осязаемо продлеваемыми словами превосходно передает протяженность вещей и чувственную развернутость, непосредственность самого осязания. Это язык касаний, прилеганий, оглаживаний. Немецкий язык, как он философски воплощен у Мартина Хайдеггера, более описывает бытие как пустую экзистенцию, как пространственное (то есть пустотное) развертывание, свертывание, приближение, открытость, нахождение, присутствие, удаленность. Русский язык богат глаголами движения и силен в выражении пространственных отношений, но представляется, что в сравнении с немецким он более чувственен, тягуч, осязателен к материальной поверхности вещей; не к пространству как таковому, а к его заполненности, упругости, клейкости, шероховатости, вязкости…
Как заметил еще Владимир Набоков, «телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочнопохабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски…»111 Здесь особо не выделена осязательно-мышечная тематика языка, но «телодвижения, ужимки», а также «нежное», «грубое», отчасти и «сочное» относятся прежде всего к ней. А главное, отмечается именно вязкость, текучесть, нерасчлененность той картины мира, которая возникает в русском языке (тающее, капающее, сочащееся, переливчатое, пахнущее), что в первую очередь связано с обонятельными и осязательными перцепциями.
Зрительное и слуховое восприятие более дискретно, дробит картину мира на знаковые единицы, что и делает их столь информативно насыщенными (язык, речь и письмо разворачиваются в аудио-визуальном поле). Русский язык хтоничен, почвен, им можно точно описывать тину, тягучесть, топкость, болотистость, трясину, всасываемость, втягиваемость, затянутость, липкость, приставучесть, расплавленность, зыбление – всю ту консистенцию влажной земли, которая столь сходна с консистенцией тела в его любовной истоме, неге, дрожании, текучести, облегании другого тела.
Указывая на эту хаптическую112 одаренность русского языка, я никоим образом не имею в виду другой его выдающейся стороны: матерщины. Художественное эротическое письмо, как правило, не использует матерные слова по той же причине, что и сторонится медицинских терминов: не потому, что они снижают жизнь тела, но потому, что представляют ее органы заранее известными, убивают многозначность. Письмо эротично в той степени, в какой представляет известное как неизвестное, остраняет его, тогда как мат, переносясь в литературу, напротив, автоматизирует восприятие вещей. Вообще, язык мата так же условен и бестелесен, как язык отвлеченных символов. Сказать о влагалище, что оно «п-да» или «голубой цветок» (,Новалис), – значит с самого начала стилистически убить эротику женского, переведя его в ряд сниженных или возвышенных абстракций. Ведь в большинстве случаев «п-да» обозначает не женское лоно, а плохих людей, дурное стечение обстоятельств, срывы и неудачи, то есть в употреблении этого слова стерта его первичная телесная соотнесенность. Мат еще больше убивает чувственность, чем язык цветов, звезд и прочие иносказания.
Любовные имена. Введение в эротонимику
Своенравное прозванье
Дал я милой в ласку ей…
Е. Баратынский
Личные имена – это голая сущность поэзии.
Как всякая поэзия, они непереводимы.
У. Оден
«Катя! – сказал он, садясь на кровати, сбрасывая с нее ноги. – Катя, что же это такое! – сказал он вслух, совершенно уверенный, что она слышит его…. – Ах, все равно, Катя, – прошептал он горько и нежно… Но, прошептав: “Ах, все равно, Катя!” – он тотчас же понял, что нет, не все равно, что спасения… уже нет и не может быть, и тихо заплакал от боли, раздирающей его грудь».
Это четырежды повторенное «Катя» – последнее, что произносит герой бунинской повести «Митина любовь» перед тем как свести счеты с жизнью, которая невыносима, невозможна без Кати. Этим именем он в последний раз пытается заклясть свою судьбу, «спасти свою прекрасную любовь в том прекраснейшем весеннем мире, который еще так недавно был подобен раю».
Любовная речь, да и сама любовь, невозможна без имени собственного. В нем заключена вся тайна любви, ее обращенность на единственного, ее невыразимость – и потребность выражения.
Существует обширная «гадательная» и «заговорная», или магическая, литература на тему любовных имен, их значений, сочетаемости, «судьбоносности». Но отсутствуют аналитические исследования в той области, которую можно было бы назвать эротонимикой – лингвистикой и поэтикой любовного имени. В известной книге Ролана Барта «Фрагменты речи влюбленного» рассматриваются разнообразные фигуры и метафоры любви, лексика и грамматика любовных писем, признаний, мечтаний, раздумий. Тем более удивительно, что в ней не нашлось места имени собственному – важнейшей фигуре любовной речи. А ведь речь эта бредит именем любимого, задыхается на подступе к нему, произносит его молитвенно или заклинательно, как имя божества. На пределе того задыхания, на котором изнемогает и замолкает любовный дискурс, остается только бесконечно повторять: Лилёк, Лилёнок, Лилятик, Линочек, Лисятик… (из писем Владимира Маяковского к Лиле Брик).
Эта глава – своего рода введение в эротонимику, дисциплину, возникающую на скрещении эротологии (науки о любви) и антропонимики (науки об именах людей). Речь пойдет о смысловых энергиях и грамматических преобразованиях личного имени, а также о его мифическом значении в любовном дискурсе. Мы попытаемся хотя бы отчасти восполнить тематический пробел бартовской книги, сосредоточившись на любовной игре с личным именем, тем более что русский язык предоставляет гораздо более обширные грамматические средства для этой вдохновенной игры, чем французский.
Именно поэтому у этой главы есть признак еще одного жанра – лирического. Это ода во славу русского языка, его бесконечной изобретательности и нежности в обращении с личным именем. Русский язык знаменит на весь мир своей матерщиной. Но ведь еще Владимир Набоков писал в послесловии к своему русскому переводу «Лолиты», что «все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочнопохабное,