Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 74
Протест, который испытывает слушатель, связан со сломом привычного сценария: твердыня, выстроенная на зыбком песке, отсутствие ясно очерченного «действия» и «противодействия», расстроенная, «неправильно работающая» физика повествования. Причем если в остальных симфониях Брукнера, где первые части кончаются протяженными апофеозами, мы еще можем пытаться рассматривать их как итог предшествовавшего развития (хотя оно не дробится на фазы и не устремлено к этому итогу непосредственно), то в первой части Восьмой, где финальные 17 тактов разрывного до мажора были изменены автором на «часы смерти», слушатель испытывает недоумение: сюжет останавливается, замирает вне всякой связи с уже пройденной дистанцией. Особенно мощная фрустрация ждет нас в последних частях брукнеровских симфоний: их венчающие разделы – грандиозные коды финалов – написаны так, что никоим образом не намекают на то, что им вообще что-то предшествовало. Более часа бессистемно водя нас по горному ландшафту, перед заходом на последний пик Брукнер как бы начинает с нуля: мы снова слышим постепенный рост чего-то из ничего, как в начале симфонии, и понимаем, что грядущая кульминация – не разрешение драмы; это еще одно утомительное восхождение на вершину, которое будет отличаться от всех предыдущих лишь набранной высотой.
Как идет время в симфониях Брукнера
Здесь необходимо вспомнить, чем являлась симфония для немецкого романтика: начиная с Бетховена симфонический жанр представляет собой декларацию видения мира и жизненной позиции автора (он не был таким для классиков XVIII в., трактовавших симфонию как в гораздо большей мере развлекательный или официально-парадный жанр). Симфония как «мышление о мире»[229] – изобретение исключительно романтическое, и в этом смысле Брукнер – образцовый романтик. В каждой из своих симфоний он стремится охватить мироздание целиком, поэтому они начинаются с зарождения материи и завершаются ослепительной длинной вспышкой; поэтому он не может себе позволить говорить в них о частной истории, личной борьбе или любви. Они должны вмещать все время и все пространство, поэтому не могут развиваться направленно, как взрослеет и мужает герой романа, но вынуждены поддерживать цельность иначе: как в природе, где все кажется хаотически разобщенным, случайным, само собой происшедшим, на самом деле царит глубокая, невидимая внутренняя связь, так и в симфонических колоссах Брукнера правит бал своя логика – но это не логика человека.
Приблизиться к ней можно, если вспомнить, что Брукнер услышал музыку классиков уже взрослым, а своих современников-романтиков – уже зрелым человеком. Он сформировался среди старинной музыки – барокко и более ранней; среди музыки, далекой от элегантных ораторских построений классицизма, далекой от театральной или романтической сюжетной динамики; среди музыки состояний, а не действий. Поэтому у Брукнера нет благородных, «мускульных» кульминаций брамсовского типа, звучащих как достигнутая вершина, нет чувственных вагнеровских кульминаций, похожих на достижение эротического экстаза; его кульминации звучат как осанна или «Dies irae»[230], знаменуя собой не результат пути, а состояние, которое всегда было и всегда будет. Драматургия старинной духовной музыки устроена таким образом, что эффект протекания времени в ней до предела ослаблен[231], если под временем понимать однонаправленную, устремленную вперед линию, где в логической связности расположены события. Но можно посмотреть на него иначе: например, существует понятие «мифологическое время», которое представляет время как «одновременность всех событий в мире, то есть восприятие временнóй среды как покоящейся длительности»[232]. Эта «покоящаяся длительность» – удивительно точное отображение брукнеровской драматургии – расфокусированной, перепутавшей местами процесс и разрядку[233]. Действительно, если принять, что процесс становления – это и есть результат, симфоническая логика Брукнера делается гораздо более понятной, причем можно предположить, что подобное видение было характерно для его мировосприятия в целом, и именно этим, а не неуверенностью в себе, объясняется непрекращающаяся работа над уже готовыми опусами. Понимаемое так, время из числовой прямой превращается в некий длящийся взрыв, текучее единство, где нераздельны причины и следствия, так как «сам временной поток мыслится в мифологии как нераздельная в себе цельность, которая сама для себя и причина, и цель»[234].
У такого процесса нет «внутренней потребности в середине, начале или даже конце»[235]; отсюда – неограниченно долгое брукнеровское вслушивание – как в громовые кульминации, звучащие словно глас с небес, так и в моменты «омузыкаленной тишины» – изумительный эффект, прежде встречавшийся только у Шуберта и заключающийся в сознательном окружении одинокого звучащего голоса паузами, толщами молчания; причем этот голос необязательно исполняет яркий сольный материал, но может звучать как «случайно» забытый в партитуре, оттеняя тишину вокруг себя и создавая потрясающий эффект пустого звукового пространства. При пересмотре первой части Восьмой симфонии одним из первых решений Брукнера оказалось включение в нее, да еще в раздел разработки (тот самый, где у классиков должно было происходить самое бурное и динамичное развитие двух «полярных» идей) такого раздела из 41 такта. Эта музыка производила бы впечатление недописанной, если бы в партитуру не было авторской рукой вписано слово tacet – «не играть».
Покой
В эссе Бруно Вальтера о Брукнере и Малере, чья Первая симфония увидела свет в том же 1888 г., когда Брукнер был занят переделыванием своей Восьмой, одним из главных различий между двумя художниками автор называет следующее: «Если попытаться кратко сформулировать различие между нашими двумя мастерами, я бы сказал… что брукнеровским духом был покой, малеровским – беспокойство». Действительно, ощущение удивительного покоя и незыблемости, которое пронизывает даже самые катастрофические эпизоды брукнеровских симфоний, является одной из самых узнаваемых черт его композиторского тона. Покой этот связан с несколькими факторами: во-первых, с тем особым, усвоенным Брукнером с детства чувством времени из ренессансной и барочной духовной музыки; во-вторых – с заведомой неизменностью темы, на которую он говорит. Раз симфония – «мышление о мире», то она – Все Сущее, а значит, так огромна, что постоянна по определению: она может вмещать любое количество разных частных случаев, оставаясь той же самой. В этом свете становится закономерной и схожесть симфоний Брукнера меж собой: явление поистине поразительное в конце XIX в., в эпоху зрелого романтизма, превыше всего ставящего исключительное, индивидуальное, особенное; Вальтер справедливо замечает, что каждая следующая из девяти оконченных симфоний Малера представляла собой реализацию совершенно новой концепции, отражая путь, проделываемый композитором. В то же время Брукнер, как говорили недоброжелатели, «писал одну и ту же симфонию 11 раз»; примечательно, что тот же штамп можно встретить применительно к художникам эпохи барокко – Гайдну с его симфониями и Вивальди с его инструментальными концертами.
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 74