В девять пятнадцать мы расселись. Я на своей стороне: свекла с чесноком, черный чай с лимоном, яблоко, Бабель. Лиза и Саша – на своей: чай с лимоном и сахаром, варено-копченая колбаса (веером на плоской тарелке), хрустальная ваза с консервированным горошком, хрустальная ваза с конфетами, батон нарезной и, вуаля, сами котлеты, судя по запаху – из баранье-говяжьего фарша. Дети вяло мяли котлеты в тарелке. Казалось, вилки весят по килограмму. Но бабушка будто бы и не замечала ни подавленности внуков, ни отсутствия у них аппетита. Она держалась независимо, с апломбом, совершенно неадекватным – неподходящим к невыразительному поведению детей.
– Сашенька, ну? Как котлетки? Да? Вку-у-усные! Ум-м… Нежные. Аж сладкие.
Она стояла у плиты и снимала лопаточкой со сковороды партию подошедших «горяченьких».
– На-ка, Саш, давай-ка, пока горяченькие, подложу тебе еще… Давай, давай.
Ребенок, впрочем не имеющий, как и его сестра, вкуса к самой по себе жизни, даже не поднял на бабушку глаз. Он, словно глухой, продолжал карябать тяжелой вилкой тяжелую котлету, скребя металлом по цветочкам на фарфоре. Анна Романовна, невзирая на занятость Саши, выдернула тарелку у него из-под носа. И положила добавки.
– И горошку давай, – наклонившись к мальчику, она занесла столовую ложку с горохом, набранным с горкой, над тарелкой.
Мальчик едва заметно мотнул головой.
– Давай, сынок. С горошком-то как хорошо! И витаминки… А котлетки – прелесть! Мяско сегодня взяла парное, запах!
В эту секунду я отмела последние сомнения. «Парное». Да, весь этот спектакль был разыгран только для меня. Я встала из-за стола, убрала за собой и вышла.
Чертовски тянуло курить. Я распахнула окно. Тяжелый снег падал на мокрый асфальт, отвесно, как дождь. Было тепло, безветренно, влажно. Со стороны Садовой доносился грохот трамваев и шум машин, прорезающих мелкие воды дорог. Я прикурила. В ту секунду самым насущным из вопросов мне представлялся: верить или не верить? Возможно ли в принципе, чтобы совершенно чужая женщина получала удовольствие, дразня меня достатком? Или мне все-таки кажется? Дверь парадной хлопнула. Анна Романовна вывела Мотю на прогулку. Свернув от крыльца направо, она прошла прямо под моим окном, заглянув. Я кивнула в знак приветствия. Ответного кивка не последовало. Докурив, я закрыла окно и села за стол – перепечатать парочку свежих стихов, написанных по ночам на неделе. Минут через двадцать раздался стук.
– Таня, – сказала Анна Романовна подчеркнуто сухо. Тон не предвещал ничего хорошего. – Ты зачем в окно высовываешься? Ты чего это… Зазываешь кого? Что ль… Ты чего это позоришь нас?
– Чем? – я действительно не поняла.
– Чем-чем, ты чего в окно торчишь? Ночью! Это что за проституция такая… Ты, что ль, проститутка – в окно торчать? У всех нормальных людей шторы закрыты, а она в окно… Не знаю я, как это так жить… Не знаю… Мне такого не надо.
Я попросила ее выйти из комнаты. Она испугалась. Попятилась задом. Захлопнув дверь, я бросилась к столу и на одном дыхании, толкая, придвинула его к двери, довершив толчок тяжелым ударом края столешницы об косяк. Отскочила краска. Поднялась пыль. На слоящемся паркете зияли борозды. Я сделала так, чтобы осложнить себе путь наружу. Мышцы моего двадцатитрехлетнего тела, прокачанные в ежедневном физическом труде, взыграли, как у дурно воспитанного добермана. Я поняла, что убью старуху. И я должна была оградить ее от себя. Все, что пришло мне в голову за секунду, – придвинуть стол. На который я и села, закурив прямо в комнате, уже без всякого окна. Итак, все, во что я не могла поверить, происходило на самом деле. Все эти месяцы. Которых, надо отдать мне должное, вопреки прогнозам Андрея, вышло куда более двух, – еще бы! ведь я заменяла ей дочь! – не понимая, однако, что Анне Романовне не нужна была дочь: ей нужна была мама.
Анне Романовне хотелось быть не просто богаче меня, но и лучше меня – чище, выше, благороднее. Правда, я понимала это лишь как факт – не видя и не представляя ни одной причины, побуждавшей Анну Романовну к соревнованию. На тот момент я только укрепилась в выводе, уже намеченном ранее: Марии и Немарии не способны к сосуществованию. Я назвала свое чувство ненавистью. Еще много лет после этого вечера я жила, полагая, что ненавижу Анну Романовну.
В коридоре раздался звонок. К телефону не подошли. Я поняла, что Анна Романовна боится выходить из комнаты. Через пару минут звонок раздался снова. Находясь в прострации, без видимых перспектив и планов, я вдруг уцепилась за этот звонок как за руководство к действию. Наскоро отодвинув стол на небольшое расстояние, позволившее приотворить дверь, я пролезла в щель и бросилась к телефону. Звонила Полина Николаевна Савченко, моя землячка, едва знакомая мне женщина, переехавшая в Петербург еще лет десять назад. Я почти ничего не знала о ней: старший научный сотрудник какой-то лаборатории, талантливый химик, бездетна, одноклассница моей тети, проживает на Техноложке. Полина Николаевна звонила спросить, не собираюсь ли я лететь домой на Новый год и не возьмусь ли передать небольшой пакет ее родным. Я ответила, что не лечу и не возьмусь – бросила универ, работаю, снимаю комнату, живу без денег.
– Что у тебя с голосом? – спросила она.
– Я поругалась с хозяйкой, у которой живу.
– Из-за чего?
– Да так… Не из-за чего. Она очень глупая.
– И что?
– Я боюсь, что убью ее. Задушу.
Полина Николаевна немного помолчала. Судя по всему, обдумывая что-то.
– У тебя много вещей?
– Печатная машинка, книжки, пара коробок. Ну так… Одежда. Тазик.
– Собирайся.
В той части сознания, что всегда работает с опережением времени, я уже была готова к расставанию с «Ноктюрном», да – завтра и навсегда.
– Вы же меня совсем не знаете.
– Ты не воровка?
Закончив разговор, я подошла к двери комнаты Анны Романовны. Обычно открытая, теперь дверь стояла по форме – навытяжку, и не просто плотно захлопнутой, а приняв вид нежилой. Ни детских голосов, ни звука телевизора, никто не выходил попить, перехватить колбаски, заглянуть в уборную. Я постучала. Старуха медлила. Но в конце концов, видимо стесняясь собственных впечатлений по поводу моего гнева, решила отпереть.
Звук телевизора был максимально приглушен. Лиза и Саша сидели на диване рядышком, выровняв спинки, на взводе, готовые в случае чего сигануть под диван. Бабушка имела серый и скорбный вид – лицо вдовьего цвета, впалые глаза, примятые пыльные волосы. Она взглянула на меня, явно не понимая, чего ожидать, подыскивая в мыслях какие-то наиболее подходящие эмоции, соответствующие одновременно и ее вкусу, и текущему моменту. Наверное, она колебалась между праведным гневом, праведным же омерзением и праведным же удовлетворением от всепрощения.
– Я больше не хочу снимать у вас комнату. Завтра я уезжаю. Можете искать другого квартиранта.
Нельзя сказать, что она улыбнулась, нет. Просто в ее трупной коже едва заметно пробудилась жизнь. В глазах обозначилась сытость. А в позе – согретость.