— Решил, но мне страшно. Я до смерти боюсь, что приму решение — и останусь ни с чем. Если она получит меня на все время, ну, подруга моя, то ведь может и разлюбить. И я так привязан к своему дому, там так уютно, я привык там ко всему, к этим старым креслам. Я не готов даже помыслить, чтобы все продать, что ничего этого не будет.
— Любовь — непростое дело.
— Еще какое непростое!
— Вам не кажется, что у меня на макушке поредели волосы?
— Что? Да ни капельки, не волнуйтесь. Мы вот их сейчас зачешем, приучим на эту сторону падать — ничего и не видно. Как думаете: она имеет право больше чем на половину денег от продажи? Если продать дом?
— Я не юрист. Я ученый, античник.
— Мы, кстати, уезжаем в отпуск в Грецию — помните? Мы с подругой. Под парусом по греческим островам. Я купил все снаряжение для подводного плаванья. Салон на месяц закрывается.
— Спасибо, что предупредили.
* * *
Пока он отсутствовал, в салоне сделали ремонт. Об этом он ее не предупредил, да и с какой стати? Цветовая гамма поменялась по последней моде: теперь тут царили темно-бордовые и голубовато-серые оттенки. Оттенки высохшей крови и инструментов резни — такова была первая ассоциация Сюзанны по возвращении. Эту палитру она отчетливо не любила. Все в салоне переменилось. Потолки стали ниже; вместо синих тележек — стальные в стиле хай-тек, вместо прозрачных, почти аквариумных окон — свинцово-серые, непроницаемые снаружи и вовсе не пускающие внутрь свет, отчего даже яркие дни тут выглядели уныло. Музыку подобрали под стать: приглушенный тяжелый металл. Молодые мастера — и мужчины, и девушки — бегали в темно-серых японских кимоно, а клиентов, которых она про себя величала пациентами, облачили в точно такие же накидки-кимоно темно-бордового цвета. Ее собственное лицо в зеркале стало серым, утратив обманчивый легкий румянец, который оно обретало в этом салоне в былые времена.
"Розовая обнаженная" исчезла. На ее месте висели фотографии девушек с черными как смоль глазами и колючими ресницами, а над их серыми лицами сияли красно-медные шевелюры под цвет пышных, чуть приоткрытых губок, готовых всосать в себя, допустим, микрофон или, возможно, нечто иное. Новые чайные чашки были черными и шестигранными. Вместо розовых вафелек подавали овальной формы засахаренные конфеты, черные и белые, точно камни для китайской игры го. Оправившись от первого шока, она решила, что пойдет в другой салон. Но одумалась: вдруг случайный, незнакомый мастер сделает из нее полную дуру? Все-таки Люсьен понимает ее волосы, уговаривала она себя. А ее волосы в те дни крайне нуждались в понимании, их оставалось все меньше, из них постепенно уходила жизнь.
— Как ваш отпуск? Удался?
— Ах, полная идиллия. Да-да, мечта! Как жаль, что пришлось возвращаться. Она обратилась к адвокату. Требует оставить ей нажитый в браке дом — в компенсацию труда, который она в него вложила, и для дочери. Я говорю, мол, дочь же вырастет, будет сама работать, верно? Не вечно же ей держаться за материну юбку?!
— Мне на сей раз надо особенно хорошо выглядеть. Я получила премию. Медаль переводчика. И мне предстоит выступить. По телевидению.
— О, мы постараемся! Будете блистать! Это делает честь моему салону! Вам нравится наш новый интерьер?
— Очень занятно.
— Еще бы. Еще бы! Хотя фотографиями я не вполне доволен. Рассчитывал на что-то более интригующее. Нужны фотографии под цвет — у нас серо-стальная гамма.
Он колдовал где-то высоко над ее головой. Приподнял влажные волосы на растопыренных пальцах, впустил внутрь воздух — и волос оказалось словно бы вдвое больше. Иллюзия. Он потянул одну прядь сюда — заколол, другую туда — заколол, сам покачал головой туда-сюда, глядя на ее непримечательный бюст. Ее голова тоже начала непроизвольно покачиваться вслед, на что он сказал не самым учтивым тоном:
— Держите голову ровно. Как работать, если вы ныряете, точно гусыня?
— Простите.
— Ничего страшного, просто держите голову.
Потом он вдруг по-мышиному притих и нажал ей на затылок всей тяжестью ладони. Она с усилием подняла глаза и увидела, как он взглянул на часы, а потом вдруг причудливым балетным движением — одновременно вывернув запястья, ножницы и кончики пальцев прямо у нее надо лбом — вдруг ткнул стальным лезвием в мякоть своего большого пальца, так что кровь брызнула струей и даже попала ей на кожу, меж жидких волос.
— Боже! Простите, я отбегу, ладно? Я порезался. Видите?
Он помахал у нее перед носом окровавленным пальцем.
— Вижу, — сказала она. — И видела, как вы порезались.
Он послал ей в зеркале сверкающую улыбку, но в глаза не глядел.
— Это — маленькая парикмахерская уловка. Когда мы падаем с ног, когда трудимся нон-стоп без перекуса и передышки, мы — раз! — кольнем себе пальчик и получаем право сходить в туалет, съесть шоколадку или, если повезет, булочку с сыром. Так вы меня простите? Я умираю от голода.
— Конечно идите.
Сверкнув стеклянной улыбкой, он выскользнул из зала.
Она ждала. За воротник затекло немного воды. Еще несколько капель добрались по лбу до самых глаз. Она смотрела на свое бедное лицо, на сырую реденькую паклю волос, на пару сиротливых оловянных бигуди с прищепками. Ее охватила нежная жалость и ярость: как, когда появилось у нее это лицо? Она помнила себя, нет, не девушкой, а молодой женщиной, смотревшей из-под густого каштанового полога волос на свое лицо и не верившей, что однажды эту кожу тронет крапина, появятся морщины, брыли, мешки под глазами. Это мое лицо, думала она тогда. Вот это, нынешнее лицо она тоже хотела бы принять за свое — поскольку была воспитана в уважении к честности, — хотела, но не могла. Что, кто совершил это превращение, почему посерела и шелушится кожа, почему не разгладить эти въедливые борозды? Кто виноват, как не она сама, как не прожитая ею жизнь? Она никогда не слыла красавицей, но когда-то лучилась обаянием и живой теплой силой, кровь в ней кипела и глаз горел. Не было у нее классического профиля, который можно сохранить до седых волос, не было птичьей хрупкости, которая не дает стареть. Была одна лишь жизнь плоти. А теперь эта плоть начала умирать.
Она панически боялась похода на телевидение: признание пришло слишком поздно, когда она уже не стремилась под чужие взгляды. Ведь камера так и норовит выхватить оплывший подбородок, ввалившиеся глазницы, выставляет напоказ штрихи и трещины времени — как их ни прячь, как ни припудривай. Телекамеры делают столь интересные открытия, что слова, простые слова, которые ты при этом произносишь, пропадают впустую, а вот память о сколотом зубе, о заблудшей красной точке на веке, о нелепой прическе сохранится в памяти зрителей.
* * *
Если бы он не оставил ее так надолго, если бы она не сидела, глядя на свое мокрое лицо, возможно, ничего бы не случилось.
В креслах по бокам от нее происходили великие таинства. Слева чью-то голову втискивали в розовый нейлоновый мешок, нечто среднее между чулком, в котором грабят банк, и чудовищным презервативом. Молодой китаец методично извлекал через отверстия этого сооружения прядь за прядью: подденет — вытащит, подденет — вытащит. Голова при этом напоминала отвратительную розовую плешь, на которой там и сям взбулькивают кочки. Справа пухлая девушка трепетно закатывала массивные пряди другой девушки в змеевидные колбасы из фольги. Из динамиков доносился глухой барабанный бой и скрежет-лязг, — похоже, кто-то потрясал кандалами. Какая глупость, думала она, надо скорей домой, надо уйти, а как идти — я же вся мокрая… Сидевшие справа и слева женщины и она сама в ужасе уставились в зеркало — каждая на свое уродство.