На следующий день он был ранен. На фронт уже не вернулся. Его отвезли на «скорой» в клинику на Церкевной, откуда в самом начале октября он попал в эшелон, который неделю, обстреливаемый с воздуха русскими, полз по затянутым дымом равнинам. В белой палате хирургического отделения Медицинской академии в Лангфуре, где солдат в конце концов оказался, старое фото Marienkirche, найденное в пустом доме во время боев в горящем городе Warschau, куда-то запропастилось, когда он срочно сменил черный мундир на шинель организации Тодта[76]. Кажется, 30 января ему удалось пробиться на палубу судна, отправляющегося на запад, и благополучно доплыть до порта в Гамбурге, где его ждала мать.
После восстания родителей Александра вывезли в пересыльный лагерь в Прушкове, а потом в деревушку под Краковом. Там отец Александра умер в крестьянской хате на собственном пальто, расстеленном у кухонной печи, потому что хозяева не позволили ему лечь на деревянную кровать под окном, хоть всю ночь кровать оставалась пуста. Болезнь называлась тиф.
Когда советский фронт передвинулся за Вислу, мать Александра вернулась из-под Кракова в Варшаву. Город был сожжен, однако дом номер 44 стоял, как прежде, только в окнах не было стекол. Просматривая семейные фотографии, документы и письма, валявшиеся на дне разбитого буфета, она почувствовала, что снова пробуждается к жизни. Со снимков давнишней Варшавы на нее смотрели муж, сыновья и знакомые, с которыми было пережито столько хороших минут. Что с Анджеем и Александром, она не знала. Под вечер среди счетов, квитанций, справок, пропусков и билетов, которые она раскладывала на столе красного дерева, осторожно, словно желая самим бережным прикосновением пальцев призвать отсутствующих, разглаживая помятые края листочков, обнаружилось письмо, которое одновременно развеселило ее и расстроило. Расправляя листок, исписанный ровным, хорошо знакомым почерком, она, с грустной улыбкой качая головой, вспоминала события минувших лет, которые — она это чувствовала — никто уже не помнил и которые — она поняла это чуть погодя — были ей так близки, будто произошли вчера, хотя с тех пор прошло уже много лет.
Речь шла о 1914 годе. Они тогда жили в красивом доме под соснами на Ронштрассе, а поскольку компания, владевшая Западно-Поморской железной дорогой, как раз приступила к строительству новой линии, ведущей из города на юг, отец Александра по совету Зальцмана купил часть акций компании, не без оснований рассчитывая на значительную прибыль. Территорию, где планировали проложить рельсы, он захотел посетить лично, чтобы — как объяснил членам правления — удостовериться «воочию», правильно ли выбрана трасса — иначе какой смысл лезть в ненадежное дело? Итак, однажды утром он отправился в дальний пригород Брентау, чтобы все проверить на месте.
Окрестности его восхитили. Сосновые леса на холмах. В просветах между холмами далекое море. И вдобавок такое солнце! Будто студент Императорского университета на каникулах, он шагал с непокрытой головой по белой пыльной дороге, вьющейся меж двух стен леса среди зарослей боярышника, шиповника и дрока, размахивая зажатой в руке шляпой; каждые несколько шагов он забавы ради взбивал белую пыль эбеновой тростью с серебряным набалдашником, вспугивая из терновника воробьев громким насвистыванием украинской песенки, которой научился в Одессе, но хотя — как он позже сказал Александру — был уже почти полдень и над полями дрока летали рои желтых бабочек, придавая небу приятную легкость акварельных пейзажей, — ему никак не удавалось избавиться от ощущения, что за сосновым лесом по обеим сторонам дороги ничего уже нет: там, за деревьями с красноватыми стволами, растущими на замыкающих долину склонах, мир обрывался и… бесследно исчезал. Казалось бы, это должно было вселить в него страх, однако — впоследствии он с изумлением это осознал — совсем наоборот: наполнило душу неведомым прежде покоем.
Несколько недель спустя на заседании правления компании, куда его пригласили, было решено между Брентау и Ясенем построить новую станцию, благодаря которой имение графа фон Айхена получит удобное сообщение с городом и портом. Названия выбранное для строительства место до сих пор не имело, а власти провинции требовали поторопиться. К концу дня, когда уже казалось, что примирить противоположные точки зрения не удастся, ибо громким названиям, достойным императорской железной дороги противостояли имена прославленных генералов и названия мест победоносных сражений, отец Александра, до того молча прислушивавшийся к спорам, с вежливой улыбкой предложил назвать станцию очень просто: «Эстерхоф». Это вызвало некоторое недоумение, однако предложение было принято. Злые языки утверждали, что перевесило тут количество акций, принадлежащих автору идеи. Те же, кто считал себя наиболее осведомленным, говорили, что речь шла об увековечении памяти Эстер фон Айхен, дочери генерала Иоганна фон Айхена, чьи пожертвования способствовали расцвету благотворительных учреждений в Нижнем Городе, — и жест этот был отнюдь не капризом и не шуткой, а продуманной акцией с целью добиться расположения местных властей.
Письмо от отца Александр получил в гостинице «Ибис» во Франкфурте, где остановился по пути в Гейдельберг. Отцовская просьба его несколько удивила: не найдет ли он немного времени для создания проекта маленькой станции, решение о строительстве которой принято на недавнем заседании правления? Александр несколько дней колебался, но потом написал, что согласен. Неделю спустя ему доставили еще одно письмо, из которого следовало, что станция будет называться «Эстерхоф». Держа в руке исписанный ровным отцовским почерком листок, Александр улыбнулся. Ох уж этот отец… И к чему эти хитрости? Не слишком ли он осторожничает?
Перед глазами встали отчетливые картины давнишних событий, которые, как полагал Александр, «уже уснули в душе», а теперь пробудились вновь: дом на Новогродской, Васильев, костел св. Варвары, горящие кибитки на лугу за Нововейской, проповедь ксендза Олендского, советник Мелерс, Ян… Ему вдруг стало грустно: почему он еще жив? — хотя печалиться об этом было совершенно бессмысленно. Письмо он положил в саквояж, вышел в город и долго ходил по улицам, чтобы — как он себе объяснил — дать сердцу время успокоиться. Только около полуночи зажег все лампы в кабинете, отослал слугу, запер дверь на ключ, разложил на столе листы бумаги братьев Розенблат и принялся за работу.
В Alte Oliva он приехал берлинским поездом в конце июня. Отец встречал его на вокзале. В воскресенье, через два дня после приезда, они вместе отправились за Брентау — осмотреть окрестности. Место было красивое. Насыпь, уже готовая к укладке рельсов, петляла между холмами. На склонах по обеим сторонам белой дороги сосновый лес, песчаные откосы и непролазные заросли ежевики. Голубой люпин уже отцветал. С холма, на который они поднялись, видно было море за Лангфуром и за деревьями кладбище Зильберхаммер. Был полдень. В Брентау и Матемблеве звонили колокола.
Строительство завершили в сентябре. Станционное здание по фасаду было облицовано темно-коричневым глазурованным кирпичом, имело большие стрельчатые окна и островерхую крышу, крытую голландской черепицей. Александру хотелось сделать в зале ожидания витражные окна, и он очень на этом настаивал, хотя его предупреждали, что правление компании может не дать своего согласия, ибо о таком прежде и не слыхивали. Проект, однако, был принят. На эскизах, которые в июне получили инженеры Грейс и Хохен, повторялся мотив: женщина, срезающая белые пионы. Кое-кто из членов правления не скрывал, что предпочел бы солидные эмблемы императорских железных дорог, например крылатые колеса и железные молнии, символы Века Электричества, но недовольные сдались, когда главный геодезист Ломан (он какое-то время учился живописи в Мюнхене у самого Рейха) мимоходом заметил, что женщина, срезающая пионы, похожа на Лорелею, а может, даже на саму Германию с картин Кунтца. По проекту Александра витражи в окнах на западной стороне зала должны были изображать темное северное море с рыбами и звездами среди волн. По мнению тех, кто заглянул в Эстерхоф в начале октября, когда строительство было уже закончено, витражи очень удались. Они немного напоминали — как говорили — картины Густава Климта, которые Александр знал еще по Вене и очень любил.