За этой почти фельетонной плоскостью встают более сложные и общие идейные комплексы. Гротескные похождения Переца в коридорах и лабиринтах Управления наводят на мысли о человеческом отчуждении и конформизме, о серости, убогости, чтобы не сказать скотстве, повседневного массовидного существования, о разнообразных путях, которыми Система подчиняет себе, заставляет себе служить как рядовых обывателей, так и своих потенциальных оппонентов.
Финальная глава «управленческой» линии, в которой Перец чудесным образом – или злой авторской волей – превращается в того самого вездесущего и неуловимого Директора, трактует о соблазнах власти, о сладкой для любого интеллигента иллюзии использования власти во благо, овладения этой хитрой «теорией машин и механизмов» и подчинения ее себе…
Не менее насыщено и смысловое поле «лесной» линии. Поначалу читателю приходится вживаться в абсурдно-инертную, обволакивающую и угрожающую здешнюю реальность, где болото и растения как будто более активны и жизнеспособны, чем «гуманоиды».
Наконец герою – и нам вместе с ним – становится ясно: на острие вектора прогресса в «лесном» мире находится цивилизация местных амазонок, открывших внеполовой способ размножения – партеногенез. Мужская часть населения делается при этом ненужной. Аборигены, не приобщившиеся к столь продвинутой цивилизации, оттесняются на обочину жизни, им предоставляется возможность вымирать – постепенно и почти незаметно, почти безболезненно для них самих.
Кандид оказывается перед выбором: принять безальтернативность «прогресса», согласиться с его очевидной рациональностью и целесообразностью – или действовать согласно внерациональному моральному импульсу, требующему становиться на сторону слабых, ущербных, истребляемых, потому что они – люди. Выбор непростой, а главное, непривычный, если перед ним поставить Homo soveticus, сызмальства приученного отождествлять всякое благо с поступательным ходом истории, с вектором общественного развития. Именно это и делало семантику «Улитки» столь напряженной, привлекательной для тогдашних ее читателей.
Итак, если сравнивать смысловое пространство этих произведений, бросается в глаза разница их «топологий». В «Солярисе» – две четкие взаимодополняющие магистрали с хорошо просматриваемыми ответвлениями. Все достаточно прозрачно и упорядоченно. Почва «Улитки» дыбится и щетинится разнонаправленными и разноуровневыми вопросами, коллизиями и аллюзиями.
Не менее показательно сопоставление самой художественной ткани, словесной субстанции этих опусов. У Лема даже в самом драматичном, человечески волнующем его произведении материя текста добротна и пластична, но – неярка, интонационно бедновата, функциональна. В этом Ich-Erzählung мы ни на минуту не забываем, кто хозяин положения и дискурса. Рассказ ведется спокойно и ровно, последовательно, без пропусков и скачков. Парадокс: Крис Кельвин рассказывает о своем запредельном, не укладывающемся ни в сознании, ни в душе опыте языком стандартного любовно-психологического романа: «Хэри встала. Я хотел что-нибудь сказать, чувствуя, что нельзя так заканчивать разговор, но слова застревали в горле.
– Хэри…
Она стояла у окна спиной ко мне. Темно-синий, пустой Океан распростерся под голым небом.
– Хэри, если ты думаешь, что… Хэри, ведь ты же знаешь, я люблю тебя…
– Меня?
Я подошел к ней, хотел ее обнять. Она оттолкнула мою руку.
– Ты такой добрый… – сказала она. – Любишь? Лучше бы ты меня бил!
– Хэри, дорогая!
– Нет! Нет! Замолчи, пожалуйста!»
«Улитку» же отличает широкий набор разнообразно стилистически окрашенных спектральных линий, рваный повествовательный ритм, перепады экспрессивности и образной насыщенности. Вот Перец после неудавшейся попытки покинуть территорию Управления возвращается к привычной рутине: «В кабинете было сумеречно и холодно, сизый табачный дым плавал между шкафами, как студенистые водоросли, а менеджер – бородавчатый, раздутый, пестрящий разноцветными пятнами, – словно гигантский осьминог, двумя волосатыми щупальцами вскрыл лакированную раковину шахматной доски и принялся хлопотливо извлекать из нее деревянные внутренности. Круглые глаза его тускло поблескивали, и правый, искусственный, был все время направлен в потолок, а левый, живой, как пыльная ртуть, свободно катался в орбите, устремляясь то на Переца, то на дверь, то на доску». Последовательно проведенное сравнение с подводным миром не только создает запрограммированный «эффект отчуждения», но обладает собственной метафорической ценностью.
Вот сцена беседы Переца с тем, кого он принимает за директора Управления, загадочного и всемогущего вершителя здешних судеб:
«– Я вас спрашиваю: что вы здесь делаете? – сказал директор, обращая к Перецу слепые глаза.
– Я… Не знаю. Я хочу уехать отсюда.
– Ваше мнение о лесе. Кратко.
– Лес – это… Я всегда… Я его… боюсь. И люблю.
– Ваше мнение об Управлении?
– Тут много хороших людей, но…
– Достаточно.
Директор подошел к Перецу, обнял его за плечи и, заглядывая в глаза, сказал:
– Слушай, друг! Брось! Возьмем на троих? Секретаршу позовем, видел бабу? Это же не баба, это же тридцать четыре удовольствия! “Откроем, ребята, заветную кварту!..” – пропел он спертым голосом. – А? Откроем? Брось, не люблю. Понял? Ты как насчет этого?
От него вдруг запахло спиртом и чесночной колбасой, глаза съехались к переносице».
В этом эпизоде стремительные переходы тона мнимого директора от дружественной интеллигентности к безличной канцелярщине, а от нее – к пьяному панибратству придают ситуации насыщенно-гротесковый колорит.
(Эти трансформации живо напоминают о Кафке, и действительно, «Улитка на склоне» – самая удачная пересадка кафкианской поэтики на российскую литературную почву.)
А рядом – контрастирующие с предыдущим отчаянно-серьезные размышления Кандида о сущности того, что происходит под покровами Леса: «…Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали! Если бы меня подобрали эти подруги, вылечили и обласкали бы, приняли бы меня как своего, пожалели бы – что ж, тогда бы я, наверное, легко и естественно стал бы на сторону этого прогресса <…> может быть, дело в терминологии, и, если бы я учился языку у женщин, все звучало бы для меня иначе: враги прогресса, зажравшиеся бездельники… Идеалы… Великие идеи… Естественные законы природы… И ради этого уничтожается половина населения! Нет, это не для меня. На любом языке это не для меня».
Вот про них не скажешь, что они – уверенные хозяева дискурса. Сказано: «Поэта далеко заводит речь». К прозаикам братьям Стругацким это относится в полной мере. Они в «Улитке», как и во многих других вещах, отпускают частенько поводья, покорно следуют за языком с его строптивым норовом и капризными преференциями. И язык приводит их к находкам и результатам порой неожиданным для них самих, но выигрышным.
Польский писатель, конечно, тоже не был сухарем и не уважал академического занудства. Он, например, создает в 60-е годы свои «Сказки роботов» и примыкающий к ним сборник «Кибериада». Проект этот явно предпринят забавы ради, но и забавляется Лем своеобразно. Он здесь дает волю своему воображению, изобретательному и одновременно очень «конструкторскому», своему суховатому чувству юмора, которому сподручнее играть словами и формулами, чем характерами и человеческими ситуациями, своей склонности к комбинаторике и извлечению разнообразных следствий из ограниченного набора посылок. В сущности, в «Сказках роботов» мало по-настоящему веселого, живого, поскольку сюжетные перипетии вытекают тут из довольно механического совмещения традиционного сказочного антуража с научной терминологией и басенной аллегоричностью.