Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 107
– Очень просто, – с прежним спокойствием ответил Дмитрий. – Спросил, где улица, мне показали. Тогда стал искать дом, над дверью которого было бы латинское «salve». Зашел со двора, увидел сухое дерево-иероглиф и провел от него воображаемую прямую к окнам вашего этажа. Так и определил, с какой стороны искать квартиру на лестничной площадке. Не мог справиться с дверным автоматом, но мальчик из вашего дома рассказал мне тайную цифру, которая открывает дверь.
– Да-а… Оказывается все просто…
Я никогда не видела таких правдивых глаз. Как говорится: ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад!
За завтраком мы оживленно беседовали об авангардизме. Дмитрию ни Филонов, ни Малевич не понравились. Мне, честно говоря, наши титаны авангарда тоже не нравятся.
Дмитрий не понял, что значит «освобождение цвета от формы» и «победа над геометрией и логикой»? Я сказала: пусть искусствоведы понимают, нам это ни к чему. Он прочел, что картины Филонова – симфонии, и в них такая сила жизни, что кажется, будто они шевелятся.
– Смотрел, смотрел, пока и в самом деле не представилось, будто шевелятся.
– Это хорошо или плохо?
– Ни так, ни эдак.
Видимо, он хотел увидеть в картинах красоту, нечто возвышенное, а Филонов по другой части. Все его изображения – фарш. Он пропустил их через мясорубку. Он дробит, раскладывает на атомы, он алхимик. Я помню первую выставку Филонова в Русском музее. Мы ходили на нее вместе с Музой и встретили там ее знакомого, писателя, который сказал следующее: «Какое чудо этот Филонов! Я испытал ни с чем не сравнимое удовольствие! Я отдохнул душой!» И Муза ему подвякнула в том смысле, что непонятно, как мы раньше жили без Филонова. В то время признаться, что Филонов не нравится, было просто неприлично, это значило проявить невежество и отсутствие вкуса. А я думала тогда: какое уродство его картины. А теперь думаю, возможно, он и великий художник, но какое счастье, что нам никто не указывает, любить его или не любить.
– Филонов был человек идеи, подвижник, одна из первых фигур в тогдашнем искусстве, – сказала я наставительно.
Мы с Дмитрием пошли за продуктами. Интересно, что он думает о надписях, украшающих лестницу, ведь, наверняка, их прочел. А там, кроме мелочевки и невнятицы, крупным шрифтом: «Фффсем прифффет!» А под черепом с перекрещенными костями: «Не ссять!» Но мата нет. Все, что с матом, вымарывает дядька с верхнего этажа – у него внучка маленькая.
Дмитрий с покорным видом тащил сумку с картошкой, и кто-то, должно быть, думал: примерный супруг. То, что он к городу и к магазинам непривычен, было очевидно. На переходе взяла его за руку, как маленького мальчика, и стала объяснять значение цветных огней светофора. Рука сильная, мужская, но послушная. На миг какие-то токи побежали от этой руки, и я испугалась, что не смогу отпустить ее на тротуаре. Смогла. И тут же стала ждать обратного пути через улицу, чтобы проверить странное ощущение. Опять взяла его за руку, и снова, будто легкий удар током.
Может, он экстрасенс? Я уже не думала о нем как о преступнике, но, похоже, мне хотелось быть его жертвой. Кто бы он ни был и что бы его приход ни готовил, пусть все будет как будет.
Я варила щи, тушила мясо, и весь день мы занимались архивом, причем Дмитрий выявил заметки о спектаклях, оформленных бабушкой, и фотографии деда в разных журналах. А я нашла блокадный дневник бабушки. Он был невелик, всего два месяца в конце сорок первого года. Записи – краткие, информативные, бытовые. О бомбежках, дежурстве на крыше, где они сбрасывали зажигалки. О голоде, холоде, тяготах отоваривания карточек, когда приходилось вставать ночью, чтобы занять очередь, стоять по двенадцать часов и иногда уходить не солоно похлебавши. О студне из клейстера и лепешках из дуранды, о хряпе, которую она выменяла в Лахте на шубу и какие-то ювелирные украшения. О хряпе я слышала от самой бабушки и объяснила Дмитрию: это верхние и уже подгнившие капустные листья.
Когда началась война, бабушка отправила Музу с Академией художеств в эвакуацию, а сама осталась в Ленинграде с больной матерью. В дневнике постоянные упоминания о состоянии матери, а вот Новый, сорок второй, год отражения не нашел. И о работе, которая для бабушки всегда была главной, ничего нет. И о духовной жизни ничего, кроме одной заметки:
«Читаю «Божественную комедию», которую не случилось прочесть. Подумала, что, возможно, и не случится, вот и взялась».
Кончается дневник в начале января сорок первого года. Последняя запись о смерти матери, а перед тем – о смерти Филонова, умершего на два дня раньше. Имя Филонова и даже его дом – недалеко от нас, на Карповке – я знала с детства.
Бабушка долго не могла похоронить свою мать, нужно было стоять в бесконечных очередях, чтобы получить разрешение на похороны, а также сделать гроб. Когда наконец все это удалось выполнить, они вместе с двоюродной сестрой Надей повезли гроб на саночках на Серафимовское кладбище. Там была целая эпопея с поисками человека, который вырыл бы яму, когда же, похоронив мою прабабушку, возвращались домой, началась бомбежка. Надя жила рядом, на углу Ординарной, они как раз проходили мимо ее дома и юркнули в подъезд. Там их и завалило, а откопали только через сутки. После того тетка Надя маленько трюхнулась мозгами, тогда же она переселилась к нам, потому что ее дом был полностью разрушен. Она прожила в Ленинграде всю блокаду и сохранила квартиру. А бабушка в марте сорок второго стала умирать, ее положили с дистрофией в больницу, а к лету ей удалось эвакуироваться в Алма-Ату. Ну, а когда блокаду сняли, бабушка и Муза воссоединились, а после Победы поехали к деду на Алтай.
В комоде лежали блокадные неотоваренные карточки и несколько писем военного времени. Разбирая с Дмитрием рисунки, отбраковывая школьные работы Музы и даже Машки, мы наткнулись на отдельную папку с серией бабушкиных блокадных рисунков: тушь и легкая подкраска цветными карандашами. Страшные рисунки.
У пустого дровяника или сараюшки, расставив ноги, прямо на снегу сидит только что родившая женщина. Пальто распахнуто, платок сбился на плечи, волосы растрепаны. В подоле лежит запеленатый в тряпье ребенок, на которого падает свет прожектора, располосовавшего небо. Вокруг собрались люди: истощенный мужик с низко опущенной головой, старик интеллигентного вида с палкой и бидончиком, еще один от слабости привалился к стене сараюхи, а другой, замотанный поверх шапки бабьим платком, протягивает женщине маленький кусочек хлеба.
Дмитрий уже знал про блокаду Ленинграда, про морозы и голод, и он читал бабушкин дневник.
– Это Рождество Христово, – произнес он. – Пришли волхвы с дарами. Старик, опершийся о стену, Иосиф.
– Бабушка была неверующая, – возразила я и вдруг увидела: Мария с младенцем! А то, что я приняла за тени в глубине сараюшки, явно напоминает очертания голов коровы и осла. И высвеченность вокруг голов – нимбы.
– В небе зажглась Вифлеемская звезда. Вот она, – показал Дмитрий.
Стали смотреть дальше – библейские сюжеты! Догадалась бы я сама? Дмитрий продолжал объяснять, а у меня аж горло сдавило.
Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 107