Слушай, отрок, се и мой конец… Подбежала вохра, навалились на меня, молотили тело, гораздые до пытки, рассекли лице, порвали рот, только что очи не выбили, уж аз их рукама укрывал, а и персты через то переломали. Оле, оле! Аз прощения прошу у жизни, готовясь предстать перед Судом Господним. Волокут меня за шиворот на вахту, бия дубьём и понося словами. Дозде токмо увещали, нынче же хотят убить. Аз же и не убоюся, бо давно вымечтал таковую долю. Сем, били, били, вдруг и престали, знать силушка иссякла, бросили меня, раба, у вахты и оставили на холоду, блазнить свежей кровию обезумевших от человечьей свары псов. Посем точию узнал аз, што помилованье вышло ради выгоды служебной: оне как-то порешили сделать дельце: дескать, супротивники властей заговор составили и даже одного начальника смогли убить, мы же, доблестные рыцари, служаки долга, всё злокозненное пораскрыли и хотели бы за то наград. Ино сице вряд ли бы мне остаться живу! Сем, составили этап, подобрали кого надо, сунули в полуторки, далынее — в вагоны и доставили до высшего начальства — порешайте их судьбу!
А в этапе, ведаешь ли, сударь мой, што дорогой приключилось? Ехали двенадцать дён, и со мною на соломке пластался некий доходяга. Посем аз у его повыспросил, кто таков и аки кличут. Он был пиит, виршей чинитель и пострадал, залетевши на пятерку, — через то свое творческое сочинительство. Кликали его Ваня Изумрудов, уж не вем, што за фамилия такая, знать, не истинная, а нарошно измышленная. Нет бы ему воспеть луну и чайку, а паче лутче успехи пятилетки, нет же — он сочинил эпиграмму на вождей, большее того, взял и зачел кому-то из друзей. А друженьки его: стук-стук куда надо, сице и сгорел неумный человечек. Ты думал, гордоус, возвыситься глаголом, тебе же — хлоп лопатой по морде, знай, мол, сверчок, жердочку свою, не тявкай на вождей. Сем, всё одно — жалко его, горемыченьку… Он прижмется ночью ко мне, нам и тепленько сам-друг. Он хворал, уж больно доходной, аз ему то соломку подоткну, то водицы дам испить, се и прозябали рядышком.
А утром однова очнулся аз, стряхнув дремоту, и чувствую, што Ваня словно бы окостенел и хлад могильный источает. Повернул его, глянул на лице и прозреваю, што соузник мой — умерый, не токмо уж не дышит, но и остыл, верно, с давешнего дня. Жил — мучился и окончился, томной от жизни. Аз, конешно, спервоначалу испугался, хотел кликнуть вохру или побудить товарищев, посем же думаю: убо мне, верно, уготована таковая же стезя: разговоры, пря и дальшее един конец — ящик деревянный, а то и без ящика, кинут с биркою на нозе и поминай, отченька, как звали. Несть, думаю, братишки, паки поживем — помучимся. Взял, не брезгуя, Ванину одежку, да напялил на себя, а его в свою одел. Вши общие на нас и лагерная пыль одна, ино номерки-то на одежке разные. Се зарыл аз бедолагу поглубжее в соломку и пайку за его снедаю. Спаси Бог тебя, несчастный мой сомученик, пускай же сия солома станет пухом тлимой твоей плоти, покуда не сжалятся над нею нехристи и отступники креста и не опустят ея в объятия землички православной.
Сице мы и ехали, а посем Ваня дюженько запах и пришлось выдать его вохре, те же, думая недолго, взяли, туда-сюда качнули и полетел сиротка с насыпи в придорожный березняк. Аз же восприял его имянаречение и странную фамилию; по приезде к месту назначения был вызываем до начальства, у коего от щедрот его получил новую десятку, но, держась намертво юродивой стези и не могши никак отречься от ея, паки и паки творил нечто неключимое, за што в конце концов был водворен в желтый дом, в коем и по сей день, впрочем, обретаюсь, хоть и название у его изменилось, и времена давно уж иные наступили. А мне, знать, пожизненное искупление греха в сём доме скорби, бо несть прощения моей заблудшей душеньке, потерявшейся в бореньях с сатаною.
Аз вем, што сатана везде: се задремаю, рогожкою прикрывшись, а черт рогожку-то и сдёрнёт. Аз паки укрываюсь, а он паки сдернет и всю-то ноченьку шалит. Али стоит за трапезой сосуд с водою, аз запиваю корку хлеба, точию отвернусь на миг, глядь — бес уж насыпал мух в стакан. Он вездесущ, смущает православных криками, шипеньем, рыком, воем, лаем, и егда аз, забывшись, пытаюсь вознести молитву, слышу вдруг жуткие ругательства и похабные хулы, посылаемые на мое прозвание. Он портит воздух, швыряет предметы, шалит с огнем, а однова вырвал из моей брады клочок, ой больно! Аще аз хотяше поразмыслить над судьбою, али вникнуть в Божественное начертание, бес садится мне на плечи и всячески блазнит, смущая мой некрепкий разум. Шепчет в ухо непотребные глаголы и насылает образы блудниц, плюет ядовитою слюною, шлет кашель, хрип, удушает меня когтистыми перстами. А то возьмет, да изгваздает нечистотами одежду, али проще того — угостит палкой по телу, при сём норовя попасть в лице. Впрочем, сиё — мелочи, многажды страшнее, егда сатана толкает на убийство, подзуживая и науськивая, зане грех смертоубийства неизмерим и неискупим. Обаче, што же аз соделал? Благо али зло? Кого аз убил, убив рыжего? Возможно, то была епитимия, и теперь мне пожизненно страдать, отмаливая грех! Да полно, грех ли? Вразуми, Иисусе, Ты учил, што убивать не можно, аз же, преступя заповедь Твою, наложил руце на собрата своего.
Осуди меня, Господь, ниспошли на грешную главу мою мор, глад, язву и поношенье мира, аз готов мучиться до скончанья дней, токмо страшно, Иисусе, после земного бытия попасть в геенну и страдать в ней вечно… Но не пронеси, милосердный мой Господь, сию чашу мимо, дай испить ее рабу Твоему до самого до дна; горечью ее изнемогу, сладостью ее утешусь и достигну, наконец, вечного смирения и вечного покоя… Аминь.
Глава 2
Что сказал бывший секретный сотрудник Петр Дугиевский своим собутыльниксш в рюмочной на улице Живописной
Не, я лучше помолчу, мне западло с такими васями базарить. Чё — рассказывай! Вы же ржете, как лошади в конюшне. Да, и впрямь я агент, секретный представитель не менее секретного учреждения, не вам, хреновы анчоусы, чета! Что вы вообще видели в своей жизни? Завод, станок, грязную спецуху? Месилово на свадьбе? Свою лахудру в бигудях? Обоссанного спиногрыза? Чего хотели в своей судьбе? Бесплатных баб? Жратвы от пуза? Коммунизьму? Да ни хрена вы не хотели. Вам бы только вмазать… вломить, всосать… вкатить, а потом пугать окрестности, рыча на унитаз. И я тут с вами до шизы дошел, а мне еще совсем недавно блат корячился… Эх!.. Наливай!
Вот ты, пузырь, бакланишь почем зря и опровергаешь то, что я втираю, а ведь чтобы эти фишки догонять, надо малехо масла в шифере иметь. Я по молодухе фарцевал, тусовался возле Беговой и через ту байду раза три-четыре попадал в ментуру. Мусорки действуют с подходцем, они и посейчас такие, сперва клинья подбивают, ты, мол, Петюня, не пужайсь, мы только протокольчик нарисуем, а потом, если сходу не въезжаешь, что бабки надо отстегнуть, начинают прессовать. Возьмут демократизатор и ну тебя валтузить, так ряшник отрихтуют, что мама не узнает.
Ну, пока я тихо фарцевал, меня никто не беспокоил. Но позже оказалось, что бамбук завял, а не они. Стоим раз на пятачке, каждый при своих делах, вдруг кто-то кричит «шухер!», фарца сунулась в метро, а я не успел. Они меня хвать — и в воронок. Ну, думаю, попал, сейчас умывальник распишут. Они привезли меня в ментуру, позвали понятых и давай при них шмонать мои карманы. Я им базарю: «Что за произвол, где санкция на обыск?». А они мне шлют ответку: «Ты чего раздухарился, хочешь, мы тебе и санкцию дадим, и фикцию! Ты на кого трусами машешь? Забыл, как чинарики в глазах шипят?». Понятые клювы пораскрыли, опасаются подвоха. А менты страху нагнетают: «Во, позырьте на врага народа, потому что в семье не без урода. Петя парень неплохой, только грязный и бухой». Хлоп-хлоп меня по шкарам и достают два свёртыша, хлоп-хлоп дальше и достают из-за души аж домну, а потом гуторят: «Все, Петя, приехал, ставьте, понятые, под протокольчиком кресты…». Один понятой вздумал возразить: «Вы сами, мол, волки позорные, коржику по шкарам чеки повтыкали, я своими айсами видал». Ему базарят: «Ставь крест, фуфел, хуже будет!». Он в ответ: «А за пивом не сгонять?». Ну, сгребли его за шкварник, вывели, через минут пятнадцать возвратили, правда, уже с фиником под глазом, подвели к столу, он без базара подписал. Один из ментозавров бурчит себе под шнобель: «Прапорщик сказал, тушканчик птичка, значит, птичка!». Я стою, шестеренками мотаю: все, попал. А они звонят куда-то и вежливо в трубу базарят: «Канайте сюда, клиент созрел».