Возвращению… Высокое июльское небо опрокинулось в неглубокую реку, по которой плыли белые облачка, и от этого кружилась голова. Зеленые поля убегали вдаль, среди разбросанных тут и там маленьких рощиц, ложков и перелесков. Остается проделать еще пару сотен верст пути; от Стрыкува не ехать дальше на Каленчев, а свернуть вправо, на Бжезины. Дальше Варшавы ему путь заказан. Он не может посетить ни одно из своих бывших поместий, потому что они теперь либо в России, либо в Австрии; он, граф Михал Клеофас Огинский, должен жить из милости в имении жены, доставшемся ей от отца, и благодарить короля Пруссии за то, что дал ему пристанище! У него нет ни родины, ни друзей, рассеявшихся по всему миру или ушедших в мир иной, ни денег — у него отняли всё! Мать умерла, отец уже лет десять как в могиле, сводные братья далеко… У него осталась только Изабелла.
Они не виделись три года. Сразу бросилось в глаза, как она постарела: домашнее платье без корсета, отяжелевший подбородок, утратившая свежесть кожа, слишком яркие пятна румян, набрякшие веки и этот взгляд — оценивающий, расчетливый, без искры чувства. Конечно, и он уже не мальчик. Но боль, кольнувшая его при встрече, была не жалостью к ней или к себе. Его обманули. Поманили миражом, надеждой, он карабкался в гору, обдирая руки, не останавливаясь, не глядя по сторонам, а теперь оказалось, что вершины он так и не достиг и каким-то образом оказался на противоположном склоне, и нет пути обратно, и молодости не вернуть! Он словно попал в немецкую сказку, в которой заколдованный мальчуган просыпается утром старым горбуном, и все гонят его прочь…
Жарко; окна в спальне распахнуты настежь, легкие занавеси почти не колышутся. Луна на ущербе; из сада пахнет мятой, которую посадили под окнами, чтобы отпугивать комаров, со стороны пруда долетает басовитый хор лягушек. Изабелла в ночной сорочке сидит перед зеркалом и расчесывает волосы на ночь. Вот она задула свечу и легла. Он лег рядом. Где-то рядом застрекотал сверчок, но скоро умолк. Соловьи уже давно отпели… Изабелла касается кончиками пальцев его щеки, проводит ими по груди, шепчет в ухо, щекоча дыханием, прихватывает мочку зубами… Он лежит, глядя перед собой. Вот она, уготованная ему жизнь: этот деревянный некрашеный потолок, безвкусная мебель минувшей эпохи, необходимость выпрашивать у жены каждый грош… Злость всколыхнулась горячей волной; сбросив с себя легкое покрывало, он словно мстил, мстил, мстил неизвестно кому… Мокрые волосы прилипли ко лбу, простыни тоже стали влажными. Он откинулся на спину, закрыв глаза; в ушах шумело. Скрипнула кровать — Изабелла пошла к умывальнику…
Михал не знал, куца деваться от тоски. Утром, проснувшись, он долго лежал с закрытыми глазами, не желая возвращаться в реальный мир. После завтрака уходил гулять, но, достигнув ближайшей рощицы, садился под деревом и сидел там недвижно, пока не затекало тело. Думать ни о чем не хотелось, делать тоже; за обедом он ел мало, отталкивая тарелку; не сдержавшись, резко отвечал на самые обыденные вопросы Изабеллы, раздражаясь из-за их обыденности. К редким гостям выходил через силу; разговор не поддерживал, и гость, смущенный нелюбезным приемом, уезжал сразу же после обеда. Дни тянулись бесконечно; вечером Михал рано уходил к себе, хотя и не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок до вторых петухов. Так прошли четыре недели.
Письмо из Галиции сверкнуло молнией из черной тучи. Поляков снова арестовывают; полиции приказано удвоить бдительность и установить слежку за известными патриотами — Игнацием Потоцким, Станиславом Солтыком… Потоцкий безвыездно жил в Клементовицах, среди книг, занимаясь историческими исследованиями; Солтык поселился у себя в Хлевисках под Радомом, уйдя с головой в вопросы сельского хозяйства и металлургического производства. Почему же их не оставят в покое?
Тревога клешней вцепилась в сердце Огинского, он думал только об одном. Не арестуют ли его? Он не поблагодарил его величество лично за разрешение вернуться на родину! Непростительная оплошность! Возможно, это было расценено как проявление вольнодумства и навлекло на него подозрения. Он должен немедленно ехать в Берлин!
XVIIТрещали барабаны; ошалелые со сна мальчики в коротком нижнем белье натягивали белые чулки, всовывали ноги в башмаки с пряжками и шли гуськом в умывальную. Потом начиналось самое сложное: неловкие пальцы сражались со множеством пуговичек и крючочков на камзоле и мундире, связывали волосы в косу, заплетали плетешки и взбивали чубчики в вержет, примазывая салом.
Великий князь Константин, шеф Императорского сухопутного шляхетского кадетского корпуса, с довольным видом шел по коридору, заглядывая в дортуары. С тех пор как отец поручил ему надзирать за корпусом, он бывал здесь каждый день, приезжая в пять утра, чтобы насладиться зрелищем побудки кадетов.
Согбенный граф Ферзен, опираясь на трость, с трудом поспевал за ним. Закончив ежедневный осмотр, великий князь собрался уезжать, и Ферзен достал из-за обшлага своего мундира сложенный листок бумаги. Перемигнувшись с Константином, адъютант Евграф Комаровский встал перед Ферзеном, загородив от него своего начальника, и предложил отойти к проему окна.
— Ваше высокопревосходительство, — заговорил он первым, — его высочество приказал мне просить вас никаких представлений на генерала Кутузова более не делать. Всё, что было сделано в корпусе в управление Михайлы Илларионовича, происходило в царствование покойной императрицы; дело прошлое, строгость его величества всем известна, так его высочеству не угодно, чтобы генерал, с честью служивший его августейшей бабке, получил какую-либо неприятность.
Ферзен хотел что-то возразить, но Комаровский не дал ему этого сделать.
— Мы с вами об том уже не раз говорили, так знайте же: это приказ, и я у вас больше никаких бумаг не приму.
Поклонился, щелкнув каблуками, развернулся кругом и быстро ушел.
— Ну что? — спросил его Константин, когда оба уже сидели в седле.
Комаровский вздохнул и закатил глаза.
— А вдруг всё же были злоупотребления, о которых он доносит? Император стороной узнает — мне не поздоровится, — засомневался великий князь.
— Поверьте, это всё личная вражда двух генералов, от зависти в военном ремесле происходящая.
— Ну, смотри у меня. — И Константин пустил своего коня рысью.
…Ферзен медленно вернулся в свои покои. Директором Сухопутного кадетского корпуса его назначили на Рождество прошлого года, и новое дело отнимало невероятно много сил. Кутузов, бывший до него директором три с половиной года, круто поменял порядки, заведенные покойным графом Ангальтом, и сразу заявил кадетам, что они для него не дети, а солдаты. Вместо пяти возрастов ввели четыре мушкетерские роты по девяносто шесть кадет в каждой и одну гренадерскую, считавшуюся более почетной. Начиная с малолетнего отделения — закаливание, прогулки в любую погоду, физические упражнения; для старших — обязательная строевая подготовка, занятия по тактике и военной истории, летом — два месяца в лагерях: учения, караулы, стрельба из ружей, топография, за обедом — чтение вслух артикулов, регламентов, указов и газет. В остальное время, за исключением вакаций, — по восемь часов в классах: русская грамматика и словесность, латынь, французский язык, немецкий, история, география, арифметика и геометрия, механика, фортификация и Закон Божий; сочинение же стихов, музыка, танцы и игра на театре уже не поощрялись. Шалунов и ленивцев заставляли зубрить уроки, лишая отдыха и прогулок, в умывальной держали наготове розги. Кутузова в корпусе не любили; старшие кадеты еще помнили доброго графа Ангальта, бывшего своим воспитанникам «нежной матерью», и скорбели о нем. Ферзену пришлось нелегко: признавая, что его предшественник во многом прав, ведь корпус должен готовить будущих офицеров, а не прекраснодушных мечтателей, он не одобрял совершенно его методов. Солдат не есть бездушный автомат, любовь к Отечеству не привить муштрой и зубрежкой, офицеры не надсмотрщиками, а наставниками юношества быть обязаны, но это не каждому дано, а разве сыщешь в короткий срок таких людей, которые были бы способными учителями и при этом решились пожертвовать своей армейской карьерой делу воспитания кадетов? А тут еще вскрылось, что Кутузов торговал пустошами, принадлежащими корпусу, да и еще кое-что… Ах, как тяжело под старость браться за новое дело, когда здоровье уже не то и сил мало, и не хочется осрамиться…