Но разве он обещал ей хоть что-то? Он ведь сразу сказал: так будет всегда. Его близкие в их любви не виноваты и не должны страдать. Ему не в чем себя упрекнуть. Такова жизнь – вот и все. Да, он сказал это с самого начала: нельзя прожить непрожитую жизнь. И она согласилась!
Почему же так смотрят на него эти женщины? Он ведь не обманывал ее – и не обманул. Она сама…
Но глаза судят. И есть в этом спокойствии что-то… яростное. Неумолимое. Мадонны прижимают к себе своих младенцев, укрывают от него, как от зла. Злого человека. Злого мира.
Что же он сделал такого? Все было честно, – повторяет он в сотый раз. А глаза, от которых он не в силах оторваться, – ведь это ее глаза! – упрекают. Казнят. Испепеляют.
За что?
«За то, что говорил ей слова-обеты, – отвечают ему женщины из пламени. – Вот эти: «Люблю». «Любовь». «Единственная». «Родная». Узнаешь? Признаешь? А ведь их достаточно, этих слов. Сказал – значит, обещал. Дал обет. И что сделал? Бросил. Отрекся. Предал».
«Она сама мне не пишет. Сама… Не пишет – значит не любит. Зачем я ей? В самом деле, зачем?»
Наконец он выходит из этого прохладного пламенного ада. На улицах все совсем по-другому. В городе, особенно Вечном, жара – это девичье тело. Свежее, полное жизни, упругое, молодое, влажно-блестящее, будто устрица, матово-светящееся, словно жемчуг, – и гармоничное, как итальянский певческий голос. Как бельканто… Неземное. Да, не земное – божественное. И его много…
«Что ж, – думал он на улицах и площадях Вечного города. – Да, Лиза. Твои глаза, твоя улыбка, губы, тело… Со мной ли, с нами ли это было?.. И было ли? Наверное, раз это было прекрасно. Так прекрасно… Но все проходит. Вот что главное. Вечна только молодость. Только молодое тело в Вечном городе – живое ли, мраморное…»
Москва плавилась на солнце. Выйдя из самолета, он чуть не обжег легкие первым вдохом. Жарко было даже в арбатских переулках, и тополиная листва иссохла и шелестела, словно жесть, от самого слабого дуновения.
Включив кондиционеры, он взял из холодильника бутылку зеленого чая с добавками, не менее полезными, чем сам чай, и лег на диван в кухне. Бутылка холодила руки, как пузырь со льдом.
Было тихо. Стеклопакеты не пропускали ни звука. Впрочем, и звуков, кажется, никаких не было.
Москва – и без Лизы. Москва, в которой он прожил без Лизы двадцать лет – спокойно, легко, достойно, почти не нарушая гласных и негласных уговоров и получая недостающее или платонически, или тайно, но всегда в рамках условий и условностей… Аликс была довольна, он – тем более. Что ж, скоро его девочки вернутся. Аликс во всяком случае, Ло – еще неизвестно. Если захочет, останется учиться в Сорбонне. Вряд ли захочет. Все-таки она очень домашняя девочка. Мамина дочка.
И жизнь потечет, как прежде…
Кондиционер еле слышно урчал, делая свое дело, и вот уже волна холода коснулась влажной кожи, словно ветер с далеких гор.
Все было тихо. Мобильник молчал в кармане рубашки, у сердца. Лиза никогда не напишет. Не позвонит. Она ведь не сделала этого за те двадцать лет. Ни разу.
И тоска – беспощадная, невыносимая – накинулась, раздирая его душу, как внезапно напавший дикий зверь.
Он вскочил на ноги, снова бросился на диван, опять вскочил, кинулся к окну – тихие, седые от пыли тополя склонили головы перед жарой. В переулке никого не было.
Так это правда! Все, что было у него с Лизой, – правда! Это любовь! Это просто любовь – такая, какой она только и может быть. И есть… И всегда будет…
Значит, это любовь палит огнем его душу. Значит, это она, любовь-истина, так жжет: тоской – сердце, слезами – веки, неутолимой жаждой – все тело: губы, рот, напрягшееся до боли естество…
Дрожат руки, дрожат, соскальзывают пальцы с клавиш мобильника: скорей! Скорей! Вот сейчас допишу, пошлю – и буду ждать.
Какое блаженство – я буду ждать. Не существовать, не тянуть время до смерти, – жить полной жизнью, ждать этого единственного в мире звука. Улыбаясь сквозь слезы, ждать ее слов. Не важно, каких, главное, – ее… Ее. Она. Моя женщина. Лиза, огненно-золотая, как солнце, прохладная, как лесная трава, нежная, как ручей в зеленой тени, свободная, как ветер. Созданный для меня мир. Вот что она такое: огонь, земля, вода, воздух.
Александр Мергень лежал на диване в своей блестящей технологичной кухне, прижимая к груди холодную бутылку с зеленым чаем, и плакал от счастья.
Но телефон молчал.
Он писал текст за текстом, то длиннее, то короче, – сердитые, умоляющие, нежные, грубые – эсэмэски улетали в пространство.
Ответа не было.
Он вышел из дома и по переулку, через Пречистенку, спустился вниз, к Остоженке, мимо Зачатьевского монастыря и на набережную. Миновал Крымский мост и вдоль самой реки двинулся дальше – туда, где, словно намагниченная стрелка компаса, указывал в небо шпиль университета.
Остановился у моста метро и, опершись на нагретые перила черной чугунной решетки, не отрываясь глядел на это странное, немыслимое, таинственное здание, где в «Зоне К» она провела без него двадцать лет.
Перешел через мост, уже не в силах быть отделенным от нее рекой, и вот он напротив главного входа в МГУ – у Панорамы, над всею Москвой. Облокотившись на горячий розовый гранит балюстрады, он решился наконец набрать номер и, еще помедлив, нажал клавишу с зеленой телефонной трубкой.
Только бы она была там. Только бы она поверила ему!
«Номер не используется», – прозвучал в ответ механический голос.
Он отвернулся от пустого каменного колосса с острым, как игла, шпилем. За голубой лентой реки, в просторной чаше, лежал перед ним его родной загадочный город. Золотились купола, опаловая дымка скрадывала очертания домов и узоры улиц. Огромным сияющим шлемом возносился над всем купол храма.
Город тоже был пуст.
У ног его холмы пестрели камуфляжем: тьма переползала по купам деревьев с места на место, то открывая для солнца ярко-зеленые пятна, то пряча их снова.
По склонам Воробьевых гор медленно, почти незаметно, двигались черные тени.
Он поднял голову.
Белые облака тихо плыли в пустом, безбурном, выцветшем на солнце московском небе.
* * *
Узкая, еле заметная тропа тянется по склону песчаной насыпи. Я двигаюсь по ней неторопливо – да и куда мне теперь торопиться? Разве что поскорее скрыться от неба, от красного глаза заходящего солнца?
Внизу, под насыпью, оглушительно звонко гремят толстые и вкусные нежно-зеленые кузнечики в зарослях высоко поднявшегося за лето и уже сероватого, а не голубого осота – влага выпита солнцем, и на ветру шелестят пустые стрелы листьев.
Но мне не хочется есть. Только пить, а воды пока не видно. Река уже далеко. Далеко позади моя река. Моя жизнь.
Я небрежно переставляю лапы, иногда оскальзываясь по осыпающемуся песку. Останавливаюсь у куртины травы на тропе. Слизываю росу. Нет, лисьего запаха не слышно. Только одичавшие собаки оставили свои метки.