послал сам себя в пространство — в противовес тяжелому полиэтиленовому грузу, — проскребся по темноте в полусогнутом состоянии, увидел, как сбоку перекрывает дорогу Галахов, в следующий миг дотянулся до человека.
Застонал, нащупывая чужую руку, вывернул — стон связника слился с балакиревским, толкнул вперед, окончательно выбивая руку и лишая человека возможности сопротивляться, завалил на землю и сам лег рядом.
Человек дернулся, норовя уйти, нырнуть в темноту и сгинуть в ней, но Балакирев не дал — держал связника крепко. Подумал с трудом — было больно, боль вышибала все мысли: все-таки прав он оказался, именно по этой тропе должен был сегодня пройти связник, не по другой — хотя были и другие, но по ним связники ходили к «лесным братьям» в другие разы, сегодня перемещались по этой. Дело, конечно, прошлое, но когда выбирали место для засады, малость поспорили. И хорошо, что Балакирев — человек мягкий по характеру, способный уступить, — здесь не уступил.
Беглец снова дернулся, захрипел, и Балакирев, чтобы гражданин не дергался, задрал ему локоть повыше, от такого движения даже самый буйный, налитый кровью мужик стихает, сипит моляще, чтобы ему не делали больно, а этот продолжает дергаться.
— Что же ты, зара… гражданин быстроногий, раненого человека бьешь в грудь? — наконец смог говорить Балакирев, с худым, какое бывает в дыре, шипением втянул в себя воздух, пытаясь одолеть боль под лопаткой, не одолел и вдруг с горечью подумал: «А ведь верно, если шрам будет так дальше тревожить, придется идти на пенсию». Не хотелось Балакиреву на пенсию, рано еще — хотелось поработать, пользу приносить, ведь он способен еще приносить пользу, капитан Балакирев. Для начала надо будет сходить в отпуск, отдохнуть, подлечиться в каком-нибудь соответственном ведомственном санатории, а потом уж решать: пенсия или работа?
— Извините, не хотел, — с такой же, как и у Балакирева болью, просипел, пропуская воздух сквозь зубы, беглец.
Голос показался Балакиреву знакомым.
— Галахов! — Балакирев чуть не выпустил локоть связника: шрам мешал ему, здорово мешал. Он стал таким, что хоть загадывай на него: если утром заноет, значит, днем жди неприятностей, если не заноет, спустит втихую, на масле — день пройдет нормально.
Галахов отозвался, но голос его капитан едва услышал.
— Фонарь, Галахов!
Тот зажег фонарь, мазнул лучом поверху, чтобы не ослепить Балакирева, выхватил из темноты густые метелки кедрача, неожиданно дорого засветившиеся, гнилой ольховый ствол, также отозвавшийся дорогим светом, перевел на человека, лежавшего рядом с Балакиревым, и Балакирев, увидев его, поморщился, будто был в чем-то обманут, и молча отпустил руку беглеца.
— Вот не ожидал, так не ожидал, — проговорил он, на уши Балакиреву что-то надавило. — Такой примерный молодой человек, перспективный товарищ, жених и участник художественной самодеятельности, а вдруг! За эти действия наказывает закон.
Молодой человек, лежавший на земле, молчал. Он теперь уже не дергался, даже не шевелился, не дышал — словно бы был оглушен током.
— Поднимайся! — строго приказал ему Балакирев. — Чего на земле лежать? Ну! Алексей… Как тебя будет по отчеству?
— Васильевич, — подал голос связник.
Это был Леша Хромов — застенчивый, очкастый, крепкогрудый ухажер, а может быть, даже и жених Людмилы Снегиревой. Поднялся помятый, с лицом, перепачканным землей.
— Как же так? — вновь недоуменно пробормотал Балакирев, жалея Людмилиного ухажера. — Как же так? Может, у тебя на работе не все ладно, а, Алексей Васильич? Может, денег не хватает? Ты скажи, — Балакирев пытался понять некую вещь, которую понять, наверное, было невозможно, и в ту же пору эта вещь такая простая, что ее не надо и распознавать, расшифровывать. — Ты, если что, скажи, я сам по начальству пойду, — голос Балакирева был жалостливым, терпеливым, — я докажу. А, Алексей Васильич?
— Да катитесь вы! — неожиданно взвился Хромов, обычно спокойный, с ровным характером, не позволяющий ни одного бранного слова, а тут сорвавшийся. — И без вас противно, — добавил он с плаксивой бабьей интонацией.
— Естественно, противно, — не обращая внимания на выпад, по-прежнему терпеливо, сожалеюще проговорил Балакирев, — а мне еще противнее, извини. Куда противнее, чем тебе. Может, тебе не нравится должность, на которой ты находишься?
— Не нравится, — немного помедлив, ответил Хромов.
— Да какому зоотехнику понравится, когда его вместо того, чтобы лечить оленей, заставляют пропалывать морковку и окучивать клубнику. С клубничной ветки еще можно свалиться, сломать ногу, а? Над молодым специалистом так измываться жизнь не имеет права. Ну а чего ж ты раньше-то не сказал, что тебе не нравится огуречная должность? Не пришел и не сказал, а?
— Это в милицию-то?
— А что, милиция — учреждение, куда нельзя ходить? Мы что, с товарищем Галаховым чумные?
— Извините, я не хотел вас обидеть.
— Не хотел, не хотел, — со стариковской ворчливой интонацией проговорил Балакирев, — не хотел поп попадьей обзаводиться, да обстоятельства заставили. Время-то ушло. А теперь, когда ты с полиэтиленовым мешком попался, а в мешке дорогая лососевая рыба, которую не ты ловил, но за которую тебе придется отвечать, что я буду делать? И что могу сделать, а? — Балакирев поглядел на тропу, где в темноте большим рыбьим пузырем светлел полиэтиленовый мешок, вздохнул: — Отвечать тебе, Алексей Васильич, придется.
Темный юношеский румянец стек с лица Леши Хромова, кожа высветлилась, а в подскульях потемнела, это было видно даже в луче фонаря, глаза заблестели, обволоклись слезами. Хромов глянул затравленно на Балакирева, грязными пальцами протер очки и испачкал их, все в нем пошло наперекос, все разладилось, он начал разваливаться, словно старая рассохшаяся телега: на ходу вылетали чеки из осей, отстегивались колеса, шлепались в пыль перекладины, планки, упал задок, и с грохотом отвалилась оглобля. Плечи у Леши Хромова перекосились, рот поехал в сторону, и Хромов обреченно, словно в следующую минуту должна была кончиться его жизнь — эти двое не дадут ему уйти, и он останется лежать на тропе, коченеющий, с пустыми, затягивающимися свинцовой пленкой глазами, — заплакал. Некрасиво, как-то по-бабьи. Слишком многое у молодого Леши получалось не так. А жизнь-то ведь только началась.
— Ты плачь, плачь, — не стал останавливать его Балакирев, — плачь, это помогает, — и неожиданно повысил голос: — Да убери ты свой фонарь, Галахов! Лучше помоги мне отряхнуться.
Фонарь погас. Хромов плакал — ему было жалко себя, Балакиреву тоже было жалко его, вот ведь как, себя Балакирев не жалел: не тот фрукт-сухофрукт.
— Плачь, — ворчал Балакирев, — старинное русское средство — плач, испокон веков, еще небось с татарского ига русскому человеку облегчал душу. Плачь, плачь, русский человек Алексей Хромов, себя казни. До чего ты докатился, на какой путь встал? Плачь, плачь, Алексей Васильич! Призадумайся над жизнью своей, пока не поздно. Очень тебе советую.