При попытках понять причину возникновения раннего интенсивного земледелия нельзя упускать из виду еще три обстоятельства. Во-первых, земледелие в этих обществах может быть частью «пакета» или синдрома цивилизации: его можно объяснить победой цивилизационного зуда, стремления человека цивилизовать, изменять, перекрашивать, душить природу, переносить в поля геометрию городов. Во-вторых, земледелие, о котором мы говорим, может быть следствием, а не причиной сопровождающих его появление социальных перемен. Каковы бы ни были первичные методы заготовки пищи, народы, живущие в затопляемых долинах рек, переносящих ил, ради безопасности должны были коллективно противостоять наводнениям: каналы и дамбы необходимы для защиты собранного продовольствия и домов; возможно, в некоторых случаях это были народы, изгнанные соперниками из областей, богатых дичью и благоприятных для охоты. Мысль о том, что первые обитатели речных берегов скорее всего были беженцами, отрезвляет: по грубым, но реальным стандартам того времени их жизнь уступала жизни окружавших их «варваров».
Наконец, существует хорошо известная аналогия, к которой, однако, в данном тексте мы еще не обращались: выбор, сделанный европейским обществом XIX века в пользу индустриализации. Конечно, жизнь европейских крестьян не была счастливой и беззаботной аркадией; но она была гораздо лучше бедного, отвратительного и грубого бытия городской фабрики. Доиндустриальным ремесленникам приходилось проходить через строгое ученичество, и они попадали в западню непреодолимых социальных различий, но у них сохранялись определенная независимость и контроль над условиями своей работы. Хотя в долговременной перспективе индустриализация улучшила условия жизни, это потребовало от рабочих многочисленных жертв: жизнь их была тяжелой, тела изуродованы, они были лишены детства в ужасный «период приспособления»; и это была не бескорыстная жертва, а катастрофа, навязанная алчными и богатыми.
Данные объективной статистики, например, не оставляют никаких сомнений в последствиях воздействия атмосферы ранних текстильных фабрик: сильное потоотделение, слабость, нарушения пищеварения, затрудненные движения, ухудшение кровообращения, умственная отсталость, ослабление нервной системы, разрушение легких и отравления ядовитым машинным маслом и красителями. На фабриках середины XIX века обычно действовал 14- и даже 16-часовой рабочий день. Отупляющий голод равнодушные медицинские власти называли главной причиной восприимчивости рабочих к болезням. Трущобы ранних промышленных городов были инкубаторами болезней и беспорядков. Вырванное из привычных ритмов деревенской жизни население трущоб было уязвимо для подъемов и спадов промышленной экономики, которые могли обычную бедность за одну ночь превратить в страшную нищету[490].
Как возникновение массового земледелия признавалось неизбежным торжеством разума и прогресса, так и начало массового промышленного производства даже критиками его крайностей оправдывалось по тем же причинам. Например, в Европе XIX века социалисты, которые проклинали влияние последствий индустриализации на жизнь рабочих, в то же время воспевали марш истории к неизбежной кульминации. Сегодня, когда мы все еще не расчистили развалины, оставшиеся от индустриальной революции, ошибки прогрессистов избежать легче. Людей, приручивших пар, мы не считаем превосходящими остальное человечество интеллектом, нравственностью или воображением. То же самое можно сказать и о тех, кто в древности одомашнил растения.
Причины всеобщего принятия индустриализации со всеми ее недостатками помогают понять, почему массовое земледелие терпели поддерживавшие его общества. Оно приходило, так сказать, украдкой. Первые его стадии были вполне благоприятными, и лишь набрав большую инерцию, новое явление уничтожило здоровье и счастье своих жертв. В случае индустриализации этот процесс можно проследить по картинам художников, по их взгляду на происходящее. Все художники конца XVIII века разделяют то, что можно назвать взглядом Циклопа на промышленность: это односторонний романтический взгляд на кузницу Вулкана, как на картине 1760-х годов работы Дюрамо, где изображена фабрика по производству селитры, или на пейзаже 1801 года Лoтербурга, где мы видим изображение Коалбрукдейла: зловонные испарения печей заключены в пасторальную рамку. Рядом с этой картиной в Музее науки в Лондоне висят и другие, отражающие более поздние фазы. В середине XIX века Уильяму Иббитту Шеффилд кажется городом из утопии, сливающимся с окружающими холмами. Ровное зеленое свечение ничуть не затронуто дымом пятидесяти труб, вздымающихся параллельно церковным шпилям. Преобразованный ландшафт представляет собой расположенные рядом на большой площади шахту и железнодорожные пути, запасные ветки и гаражи. На переднем плане отдыхают рабочие, играют дети, а буржуазная семья с гордостью смотрит на город. И совсем иначе Лоури изобразил в 1922 году безымянный город, откуда изгнаны всякие следы природы, за исключением полосок мрачного неба, видного между дымными пятнами. В газовом свете и в мрачных тенях механически передвигаются похожие на спички люди с бледными, лишенными конкретных черт лицами. На заднем плане, как олицетворение духовных ценностей, словно исчезает призрачный собор[491].
Мы можем увидеть пропагандистские изображения о пользе массового земледелия на стенах храмов и на посуде древнего Египта и Шумера: полные муки мешки, крестьяне с идеальной внешностью, сады, раскинувшиеся под сенью колодезных журавлей[492]. На ранних стадиях земледелия на заливных долинах такой взгляд на него оправдан, потому что, пока это производство пищи не стало монопольным и не определяло организацию всей жизни, оно вносило полезное разнообразие и производило обогащающее действие. Производители зерна оказались так же зависимы от него, как мы зависим от промышленности: за определенным порогом, когда земледелие набирает размах и начинает стимулировать демографический рост, концентрация населения становится слишком велика, чтобы поддерживать его жизнь другими способами.
Сад Господень: аллювиальные архетипы
Все агрокультуры изменяют окружающую среду и представляют цивилизационный порыв в действии, но всего заметнее это — в свое время — на аллювиальных почвах в сухом климате. Начало процесса преобразования можно воссоздать на примере самых ранних известных поселений, которые имеют право называться городами или по крайней мере потенциальными городами — это «протогородские поселения» Иерихон и Катал-Хююк.
Окружение древнего Иерихона — на высоте в 650 футов ниже уровня моря, на дне глубокой впадины — на взгляд, на вкус, на ощущение кажется совершенно бесперспективной: земля, обожженная дыханием дьявола, зловонно горячая, покрытая корой серы и соды, загрязненная рекой, влекущей рыбу к смерти в соленом море. Но одиннадцать тысяч лет назад картина была иной: древние стены смотрели на аллювиальный веер, намытый с Иудейских холмов многочисленными притоками реки, текущей на юг от Галилейского моря. Река Иордан переносила много ила. Это объясняет извилистость ее русла среди древних серых отложений мергеля и гипса, лежащих сегодня на месте озера, когда-то занимавшего всю долину. На ее берегах когда-то росли библейские «джунгли Иерихона», откуда львы нападали на овчарни, чем грозил Бог раю[493]. В результате для жителей пустынь эта часть долины Иордана была «подобна саду Господа»; сами они, как израильтяне колена Иисусова, были из этого сада изгнаны. За эту землю постоянно воевали, ее часто завоевывали и на долгие периоды опустошали, разрушая города. Это было стратегическое звено, охраняющее доступ «через прорезанные реками в стенах долины проходы из пустыни в прибрежную Палестину»[494]. Те, кто хотел здесь жить, должны были укреплять свои поселения.