Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 100
А баба Поля не схотела прозябать в своей избе, неожиданно для всех продав ее за гроши и переселившись в общий барак, полный таких же, как и она, одиноких старух, у которых сыновья и дочери разъехались и разлетелись по городам и весям.
И поначалу ей даже нравилось такое житие под одной крышей в этом пансионате сиротства пристигнувшей старости, но прошел год, другой – и стала она горевать по брошенным своим углам да по привычному окружению людскому на родной ей улице, где и она знала каждого, и ее хорошо знали и принимали такой, какой и была.
Барак своим возрастом был чуть помладше бабы Поли – крепкий, собранный из толстенных бревен, сработанный мастерами, каких уже не найти. Перегороженный многими простенками, перенес он в своей деревянной жизни не одно внутреннее переустройство и переделку, которую затевали поселенцы соразмерно потребностям. Поначалу здесь ютилось столько народу, сколько умещается пчел в улье, и гудел он от людских голосов и страстей единым будничным аккордом, состоявшим из шипений поплывших через край варев из множества кастрюль, из шарканья множества ног, из хлопанья и скрипа множества дверей, из стука о края кадок множества ковшиков, из тиканья множества ходиков, а впоследствии – и рева множества тарелок-громкоговорителей, какие в первоначальную пору были еще в диковинку, и потому врубались на полную мощь.
В годы военные барак сотрясался от стенаний женских, происходивших от причин известных, но мало кому ведомых, кроме разве что его стен, поскольку никто не желал умножать всеобщую людскую скорбь публичностью собственных страданий.
В конце сороковых и в пятидесятые барак жил точно так же, как и его возвращенные к жизни поселенцы, – в радостной и хлопотливой безоглядности, когда впереди все новое – и вера, и надежда, и любовь. Но оказалось, что все новое и волнительное было отведено исключительно проживавшим в нем человекам, а вот ему отводилась роль перевалочного постоялого пункта со всеми вытекающими отсюда последствиями: печей никто не перекладывал, полов не перебирал, стен не подштукатуривал, оконных подушек не менял, электропроводок не чинил. Все силы и надежды вкладывали люди в дома, которые в те годы вырастали, как грибы, образуя новые улицы и даже целые отдельные поселки.
Еще одна волна поселенцев – пришлые из чужих сторон люди, которым некуда было податься и которых никто нигде не ждал. Эти поселялись надолго и переделывать начинали многое: убирали ненужные им перегородки, перекладывали печи и даже проводили водяное отопление. И барак менялся совершенно, менялся опять же своим бревенчатым нутром, но не своей деревянной сутью, оставаясь все тем же перевалочным пунктом, из которого люди побегут сразу, как только замаячит отдельное жилье, рассчитанное на посемейное проживание.
И бежали, и оставляли как будто обжитые углы – обжитые, но не ставшие своими. На место беглецов селились старики, кого так же бросали близкие, как только переставали они быть опорой для оперившихся детей, как только переставали сами они чувствовать опору отмерших и сошедших в мир иной своих половин.
И эти для барака, наверное, были всего дороже, ибо и сам он довершал свой земной круг, сотворенный мастерами для кого-то и для чего-то, чтобы дообогреть, догнить и дотлеть в свой час и быть однажды разобранным на дрова, уступить место жилью новому – для новой деревянной или кирпичной жизни, у которой также свой срок.
Старики эти не ходили друг к дружке распивать чаи, и не потому, что не знали хлебосольства. Копеек, что один раз в месяц принимали от почтальона, хватало ровно настолько, чтобы добрести до пенсиона следующего, дожиться до весны, до своей узкой грядки на крохотном клочке землицы, вскопанной и очищенной с превеликим старанием на пустыре за бараком, где когда-то ровными узкими полосами обитали огороды здоровых и старательных жильцов из числа поколений предыдущих. С терпением дожидались они появления на этих грядках тоненьких стеблей лука, кустиков морковочки, зарождающихся пупырчатых огурчиков, кои, конечно, были предметом гордости далеко не многих из них, потому как требовали особого ухода и наличия в телесах стариков искомого запаса прочности. Собирались старики на полусгнивших лавочках или, по крайности, на истертых половицах невысоких крылечек, где и случались промеж них нехитрые разговоры, кончающиеся иной раз перебранкой, потому что каждый норовил выставить свою прошлую жизнь в наивыгоднейшем свете, а про жизнь каждого здесь знали буквально все и завираний не прощали, пусть даже самых безобидных.
Застрельщиками перебранок становились одни и те же жители барака, а чаще – старуха Ульяшиха, имеющая характер сварливый смолоду, и смолоду же обходимая и обегаемая стороной всеми, кто ее знал и с кем проживала по соседству.
От скуки ли, от долгого одинокого житья ли, случалось, ввязывалась в перепалку и баба Поля, что никак не вязалось с ее всегдашним терпением и кротостью. Скорей всего, накапливалось на сердце тягостное, и требовало выхода в подобном, с позволения сказать, общении, когда уже никто никому не должен и никогда уже не будет ничем обязан.
Сидят, к примеру, стайкой потрепанных жизнью стариков, вынимая из памяти, будто из давно заброшенного, набитого всяким хламом чулана, то одно лицо, то другое, то одну небылицу, то другую небыль. Ульяшиха возьми и ляпни:
– А твой-то Генка тож был гусь добрый, не мог во всей деревне девку справней тебя найти…
– А я и не была худа, – откликнется баба Поля. – Это щас кожа да кости…
– Я не про то говорю, – продолжит Ульяшиха в своей обычной грубоватой манере. – Я вот про что: на хрена, говорю, задалась ему така сирота бесприютная, голозадая, как ты, не мог, че ли, другу каку подобрать…
И пока баба Поля моргает глазами и собирается с ответом, добавляет:
– Мужики воопче народ глупый: силы Господь дает много, а глаза – на затылке. Вот бабу чужую они хорошо видют да еще рюмку.
– Мой Геннадий, царство ему небесное, – очухается наконец баба Поля, – и на баб чужих не глядел, и пьяным никогда не был. А не было бы таких подстилок, как ты, дак и на зеркало неча было пенять, коли рожа крива. Жалешь, видно, что на тебя ни един добрый мужик не позарился – шатунов перебирать ума большого не надобно. Вот!
– Ах ты, кислица нежеваная, – затрясется полным телом Ульяшиха. – Меня-то и погладить мужику было в удовольствие, а чё в тебе-то? Чё в тебе-то?.. Баранка ты пересохшая! Ну и гуляла, че б не гулять-то, ежли сама – мед!
– А я вот прожила честной вдовицей, – распаляется, в свою очередь, баба Поля. – Рюмку взяла, дак рюмкой тока рот поганят, а ты – телом всем торговлю вела. Помилуешься с мужиком, вытянешь с него все, че можно, – и под зад коленкой… Кровососка!
– Это я-то кровососка? Я работала как конь и до войны, и после нее!
– И-и-и-и… – тянет явно берущая верх баба Поля. – Уж как ты робила, я преотлично знаю. То с интендантишкой каким таскалась, то с красноперым-красномордым кобелем, кои всласть пожировали, пока наши мужики кровь проливали на фронте. Че-то не един не пригрел тебя опосля войны, да и сами они окочурились раньше срока – отлились им и наши слезы бабьи, и муки мужиков наших.
Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 100