Я внезапно заметил, что эта новость причиняет мне острую боль, и если недавно я во что бы то ни стало хотел, чтобы она вышла за меня замуж, то теперь я был готов удовольствоваться тем, чтобы она отказалась от поездки.
— Не езди, — умоляюще сказал я.
Она не ответила, подошла к кровати и медленно, с выражением спокойного удовлетворения улеглась; спиной откинулась на подушки, одну ногу вытянула вдоль кровати, другую свесила — в точности как Даная на картине. Разматывая полотенце, она сказала:
— Почему ты все время думаешь о том, что будет? Иди лучше сюда, ко мне!
— Я не хочу, чтобы ты уезжала!
— Но мы уже заказали комнату.
— Ну и что? Скажи Лучани, что плохо себя чувствуешь и не езди.
— Это невозможно.
— Почему?
— Потому что мне хочется на Понцу, и я не понимаю, почему я должна отказаться.
— Если ты не поедешь, я сделаю тебе подарок.
Она кончила разматывать полотенце и лежала теперь обнаженная, выставив грудь и раскинув ноги, с детским любопытством разглядывая балдахин у себя над головой. Продолжая его рассматривать, она рассеянно спросила:
— Какой подарок?
— Все, что захочешь.
— Ну например?
— Например, много денег.
Ее большие темные глаза устремились на меня с выражением сомнения и некоторого удивления:
— И сколько бы ты мне дал?
Я взглянул на нее, и вдруг в голову мне пришла мысль, подсказанная сходством ее позы с позой Данаи на картине. Я сказал:
— Я отдам тебе все деньги, которые понадобятся для того, чтобы всю тебя покрыть ими с головы до ног.
— Как это?
— А вот так: ты будешь, не шевелясь, лежать на постели, а я покрою тебя ассигнациями с головы до ног. И если ты не поедешь на Понцу, я отдам тебе все эти деньги.
Она засмеялась, польщенная и заинтересованная не столько даже самим предложением, сколько новизной предложенной ей игры.
— Какие странные мысли приходят тебе в голову!
Я сказал, сознавая, что говорю неправду:
— Эти мысли художника.
— А потом, где ты возьмешь столько денег?
— Погоди-ка.
Я встал, побежал в ванную и быстро проделал то, что много раз уже проделывал в своем воображении: сдвинул плитки, обнажил дверцу сейфа, набрал на диске шифр, который знал наизусть. Делая все это, я молил Бога, чтобы деньги там были. Если их не будет, подумал я, я покрою Чечилию ценными бумагами, которые в конце концов то же самое, что деньги, как часто объясняла мать.
Но деньги были. Как обычно, поверх двух-трех рулонов ценных бумаг лежал набитый до отказа хорошо мне знакомый красный конверт. Я распечатал его, вынул все, что там было, и вернулся в комнату. Когда я шел к кровати, Чечилия бросила на меня взгляд, который показался мне поистине мифологическим: именно так должна была смотреть Даная, когда первая золотая монета упала в ее лоно. Я сказал, улыбаясь:
— А теперь ложись.
Она легла, глядя на меня с радостным любопытством, хотя и несколько, как мне показалось, взволнованная. Пачка денег, которую я вынул из конверта, была толстая. Я подсчитал: там оказалось пятьдесят банкнот по десять тысяч.
Начал я снизу, символически расстелив на черном курчавом лобке одну хорошо разглаженную ассигнацию. Потом поднялся выше и покрыл ассигнациями белый детский живот, тонкую талию, красивые смуглые груди — по одной банкноте на каждую. Одну ассигнацию обернул вокруг шеи, четыре положил на плечи, четыре на руки. Потом спустился ниже живота и покрыл ассигнациями ноги вплоть до маленьких ступней. Чечилия следила за этой операцией сначала по-детски серьезно, потом вдруг начала смеяться нервным неудержимым смехом. Я с надеждой подумал, что это похоже на смех женщины, решившей наконец уступить поклоннику, котоporo долго отвергала. И еще подумал, что так должна была смеяться Даная, видя, как затопляет ее золотой дождь в своем любовном сладострастии. Но и смеясь, Чечилия продолжала участвовать в игре, показывая мне места, куда еще можно было положить деньги: «Вот тут еще есть местечко, положи одну сюда, и еще сюда». Под конец она замерла в полной неподвижности — какое-то странное разукрашенное существо, — обратив ко мне лицо с широко раскрытыми глазами. Я коротко сказал:
— Здесь двадцать четыре ассигнации по десять тысяч. Если ты не поедешь на Понцу, я тебе их отдам.
Она засмеялась, потом сказала:
— Я думала, будет больше!
Я подумал, что, может быть, этого мало, и добавил:
— Я дам тебе в два раза больше — так, словно покрыл тебя деньгами не только сверху, но и с той стороны. Это будет справедливо — ту сторону тоже нужно считать!
Продолжая лежать неподвижно, словно боясь стряхнуть какую-нибудь ассигнацию и этим испортить игру, Чечилия посмотрела на меня взглядом, в котором читалась растерянность и что-то вроде сожаления. Потом сказала:
— Мне очень жаль, Дино, но это невозможно.
Некоторое время она молча глядела на меня, а потом добавила с необычной для нее нежностью, которая явно не была притворной:
— А теперь давай займемся любовью. А когда я вернусь с Понцы, обещаю тебе, что мы будем делать это чаще, мы будем больше видеться.
Я понял, что нежность в ее голосе объяснялась возбуждением, которое вызвала у нее эта игра с деньгами. Я надеялся на это возбуждение, думая, что оно-то и поможет мне завладеть ею посредством денег, но теперь, после ее отказа, оно делало ее только еще более недоступной, еще более неуловимой. Я сказал:
— Так ты в самом деле не хочешь?
— Нет, это невозможно.
Она по-прежнему лежала не двигаясь, вся покрытая ассигнациями, как будто считала, что игра еще не кончена и ждала ее заключительной фазы. И тут я почувствовал, что меня затопило желание, то самое, которое заставляло меня ее брать, потому что никак иначе она мне не давалась. Я бросился на нее, накрыв своим телом и ее, и деньги. Чечилия сразу дала понять, что именно такого конца она и ожидала, обвив меня руками и ногами, а между нашими пылающими мокрыми от пота телами, поскрипывая, заскользили банковские билеты — чудовищно грязные и чудовищно чуждые всему происходящему. Часть из них рассыпалась вокруг нас по одеялу, часть — по подушке, смешавшись с волосами Чечилии.
После любви Чечилия осталась лежать, раздвинув ноги, неподвижная, насытившаяся, как огромная змея, поглотившая животное более крупное, чем она сама. Я лежал на ней, такой же неподвижный, и, размышляя о природе двух наших неподвижностей, приходил к выводу, что моя неподвижность была следствием тщетного изнурительного усилия, в то время как ее — выражала радость полного удовлетворения. Неожиданно я вспомнил времена, когда еще рисовал: в ту пору, проработав целый день, я тоже чувствовал себя усталым, но не той опустошающей усталостью, которую ощущал сейчас, а усталостью удовлетворенной, как усталость Чечилии. И еще я подумал, что на самом-то деле не я беру ее, а она — меня, хотя природа, преследуя свои цели, и старается убедить нас в обратном. Итак, подумал я, со мной все кончено, я не только никогда не буду рисовать, я еще потерпел окончательное поражение в погоне за миражом, который, как из песков пустыни, восставал из лона Чечилии, и мне, как Балестриери, остается только соскользнуть во мрак безумия.