— Могу я предложить вам сигару, судья?
— Нет, спасибо, так рано я не курю.
— Приехали сегодня на весь день? Я, разумеется, слышал о вас от моего сына Джорджа.
— Именно о Джордже я и хотел с вами говорить.
— Это меня не удивляет, судья. Кажется, отношения у наших молодых людей разворачиваются довольно быстро. Позавчера миссис Локвуд получила от Джорджа письмо.
— О чем?
— О том, что он сделал вашей дочери предложение и получил согласие.
— Вы узнали все только из его письма?
— Нет. Но о предложении я узнал из письма. Нынешняя молодежь, кажется, смелее берется решать свою судьбу, чем мы когда-то.
— Кто смелее, а кто — нет.
— Возможно, вы правы. Во всяком случае, Джордж — смелее. Я всегда приучал его быть самостоятельным, и он ведет себя соответственно. В некотором смысле это облегчает мое положение: когда я натягиваю вожжи, он уже знает, что не шучу, поэтому не перечит. Мне не часто приходится дважды повторять ему одно и то же.
— Понимаю. Значит, все может обойтись без осложнений. Моя дочь тоже приучена подчиняться, но мы добились этого не таким способом, как вы. Мы постоянно указывали ей, что надо делать.
— Что ж, у вас свой способ, у нас — свой, и оба они себя оправдывают. — Локвуд вдруг наклонился к собеседнику. — Вопрос в том, судья, что вы имели в виду, когда говорили, что все может обойтись без осложнений.
— А вы догадливый, мистер Локвуд.
— У деятеля юстиции не так много свободного времени, чтобы тратить его на праздные визиты к бизнесмену, живущему в шестидесяти милях от него. Догадлив? Да, мой отец наделил меня здравомыслием.
— А еще чем, если не считать денег?
— Чем еще наделил? Вы это хотели узнать, когда ехали ко мне?
— Отчасти.
Авраам Локвуд поднялся со стула и встал у окна.
— Вы не любите догадливых людей, не так ли, судья?
— Не люблю.
— Очень хорошо. Ну, раз вы назвали меня догадливым, то мне терять нечего. Стало быть, я догадлив. Вы хотите поломать этот брак, потому что копались в прошлом нашей семьи? — Он повернулся лицом к Фенстермахеру. — Хорошо, я его поломаю.
— Как?
— А это уже не ваше собачье дело, судья. Ваше дело — ехать обратно в свой вонючий курятник и кукарекать там.
— Не смей так со мной разговаривать, ты…
— А что ты сделаешь? Оштрафуешь за оскорбление суда? Убирайся отсюда, пока не получил под зад коленом, кретин. Немецкий ублюдок. Не подходи близко, не то раскрою тебе череп. — Локвуд достал из камина кочергу и замахнулся.
— На совести вашей семьи уже есть два убийства, — сказал Гарвей Фенстермахер. — Я узнал то, что хотел. — Он погрозил Локвуду кулаком. — Попробуй покажись теперь в Лебаноне.
С этими словами он вышел.
— Ты никогда не добьешься от своего старика правды, — сказал О'Берн. — И Лали от своего — тоже. Но ссору, очевидно, затеял судья Фенстермахер. Ведь это он ездил в Шведскую Гавань, а не твой старик — в Лебанон.
— Мой отец достаточно хитер. При желании он мог бы обвести судью вокруг пальца, да вряд ли у него такое желание было.
— Вот как? Ты полагаешь, что старик сам был против этого брака? Почему?
— О, он хитрый, мой старик, — сказал Джордж Локвуд. — Он ни с кем не делится своими мыслями и никому не объясняет своих поступков.
О'Берн с удивлением взглянул на друга: за четыре года их знакомства это был первый случай, когда Джордж Локвуд говорил о ком-либо со столь простодушным восхищением. Он хотел было поиронизировать, но, подумав, смолчал.
Агнесса Уинн не принадлежала к основной ветви Уиннов, к которой относился Томас Уинн, но, будучи его двоюродной племянницей и единственной из живых представительниц своего поколения в семье, пользовалась благами и связями, которые она получила благодаря этому родству. В угольной компании Уиннов ее отцу всегда было обеспечено место, не требовавшее специальных знаний по части угледобычи: на одной из шахт он служил кассиром, на другой — агентом по снабжению, а потом был назначен помощником управляющего наземными службами. Ему не было еще и тридцати лет, когда он понял, что фамилия Уинн, обеспечивая ему работу, в то же время не позволяет пользоваться полным доверием сослуживцев. Конечно, хозяева угольной компании вовсе не обязательно должны вербовать шпиков из числа своих родственников, и все же люди, с которыми приходилось сталкиваться этому мягкому, добродушному человеку, хоть и не относились к нему враждебно, но не могли забыть, что он — один из Уиннов. Такое отношение к нему еще было понятно, когда он имел дело непосредственно с людьми физического труда, но оно существенно не изменилось и после того, как он стал помощником управляющего. Управляющие небольшими шахтами мечтали стать управляющими более крупными шахтами, а эти последние — директорами и вице-президентами правления. Секретарь любого управляющего знал о делах шахты больше, чем помощник управляющего Терон Б.Уинн, двоюродный брат старика Тома. Но деваться ему было некуда, и он это знал, поэтому проводил время за рыбной ловлей на дамбе или в каком-нибудь другом месте, где не загрязнена вода, или занимался живописью, изображая на своих полотнах забои и угольные отвалы, а раза два в год ездил в Уилкс-Барре или Гиббсвилл, где устраивал многодневные попойки. Фамилия Уинн давала ему то преимущество, что он мог отлучаться на несколько дней по личным делам, заранее предупредив об этом своего начальника. Его не считали незаменимым работником, поэтому никаких вопросов в таких случаях не задавали. Возвращаясь домой, он всегда привозил жене и дочери Агнессе хорошие подарки, и Бесси Уинн благодарила бога за то, что этот забитый тщедушный человек, неуклюже старавшийся понравиться людям, оставался цел и невредим». Он признался Бесси, и только ей, что в бытность свою студентом мечтал стать миссионером, однако из этого ничего не получилось, поскольку старший двоюродный брат, дававший ему деньги на образование, хотел, чтобы он служил в угольной компании Уиннов. Но он не оправдал надежд своего брата Тома: еще в колледже врач сказал ему, что он не сможет работать под землей и потому должен отказаться от мысли стать горным инженером.
Первая неудача постигла Терона Уинна еще в молодые годы. Причиной ее послужило все то же нездоровье — оно помешало ему осуществить заветную мечту о приобщении черных африканцев «к христианству и пресвитерианским догматам. Глядя иногда на рабочих, вылезавших из шахты по окончании смены, Терон Уинн отмечал с горькой иронией, что почерневшие лица и руки шахтеров похожи на лица и руки тех, кому он собирался когда-то читать проповеди в джунглях. И те и другие, одинаково темнолицые, упорно отвергали бы его нравоучения. Но Терон Уинн не пробовал обращать этих ирландцев, литовцев и поляков в свою веру, ибо его вера была такая же шаткая, хилая, как его тело. Однако тело продолжало жить, и с годами Терон обнаружил, что его организм обрел жизнестойкость, приспособился к тем немногим требованиям, которые предъявляла ему жизнь. Он мог, если не спешил, много миль пройти пешком по лесу, а его случавшиеся раз в полгода в Уилкс-Барре и Гиббсвилле запои, казалось, вызывали лишь временное недомогание. Через два дня после возвращения домой его даже совесть переставала мучить, и он снова погружался в привычную атмосферу респектабельности. Он любил Бесси и испытывал чувство горячей благодарности за то, что она отвечала ему любовью, поддерживала в нем сознание собственного достоинства. Но любовь к Бесси была несравнима с любовью к дочери.