чистившей платье старичка и наводившей в комнатах порядок.
Никаких вещей, напоминавших о прошлом, никаких следов былого и утраченного, но это и понятно. Все прошлое Юлиан Матвей держал в своей бездонной памяти.
Я заинтересовался книгами, чтобы познакомиться с интеллектуальными интересами их владельца.
Я взял первую попавшуюся книгу и, раскрыв ее, изумился. Мой взгляд скользил по чистой странице, на которой не было ни одного знака, ни одной буквы. Я подумал: «Бракованное издание, небрежная работа типографии и издательства», — и перевернул страницу. Следующая страница тоже была девственно чиста. Тогда я взял другую книгу и раскрыл: то же самое, ни одной буквы, страницы безмолвствовали, наполняя мое сознание слепой, бездушной тишиной. Юлиан Матвей стоял у окна спиной ко мне.
Я. Юлиан! Почему в ваших книгах чистые страницы?
Старичок. А зачем мне слова? Я читаю не книги, а то, что жизнь написала сама. Я помню то, что не вспомнит ни одна книга.
Я. А зачем же они стоят здесь на полке?
Старичок. Я иногда раскрываю их.
Я. Для чего?
Старичок. Это иногда помогает, когда не можешь что-нибудь вспомнить.
Я. А разве с вами случается, что вы не можете вспомнить того, что хотите?
Старичок. Редко. Не чаще чем раз или два в год. И вот тогда помогает чистая страница.
20
Прошло полгода с тех пор, как я познакомился с Юлианом Матвеем, полгода, в течение которых со мной изо дня в день беседовало его прошлое. И вот Марина сказала мне, сказала неожиданно, без всякой предварительной подготовки:
— Микеланджело, хотите побывать в той части лаборатории, ключ от которой я ношу с собой?
— Хочу ли? — ответил я. — Все хотят. Но там, кажется, никто не бывал, кроме вас, Евгения Сироткина и моего отца?
— Ну что ж, вы попадете туда позже нас, но раньше тех, кто попадет туда не скоро. Чужое «я», с которым вы познакомитесь, достойно уважения. Вы узнаете, что такое человек, настоящий человек, ваш современник.
— Юлиан Матвей тоже человек.
— Условно говоря, да. Но в нем память вытеснила все остальное и превратила его почти в механизм из-за несогласованной работы сигнальных систем.
Она подвела меня к таинственным дверям и достала ключ.
Мне стало не по себе. Сердце тревожно билось. Состояние такое, как бывает во сне.
Мы вошли в помещение, где стоял всего один аппарат. Это и была «память» погибшего человека, «записанная» Мариной Вербовой.
Марина включила аппарат и приобщила меня к жизни этого человека, которого я никогда не видел, но полюбил. Его не было в живых, но его мысль и чувства, замоделированные Вербовой, были рядом.
Рассказ его был прост и бесхитростен.
«Я родился в космическом корабле, но узнал, что такое мир, уже на космической станции в окрестностях Венеры, где началось и продолжалось мое детство. Маленькая станция, окруженная пустотой, искусственная металлическая планетка, где нет ни рек, ни озер, ни деревьев, ни облаков.
Первое, не сфотографированное, а настоящее облако я увидел на Земле, когда, наконец, попал туда. Оно плыло в синем небе. Над космической станцией не было неба. Она висела и крутилась в вакууме, в пустоте. Да, наконец-то я стоял на Земле.
Здесь я услышал журчанье первого ручья, свист и щелканье первой птицы, в горлышке у которой сидело лесное звенящее, поющее чудо. Птица своим звоном и свистом хотела что-то поведать мне, поведать нечто более простое, громкое и чистое, чем могут передать слова. Для меня все было как первый раз, словно Земля с ее лесами и водами только что возникла.
— Володя, — сказал мне отец, — ты зря так быстро снял маску. Здесь слишком много кислорода от лесов. Он пьянит, нужно привыкать понемножку.
Я сразу привык к Земле. Я стоял, крепко опираясь ногами на нечто большое, прочное. Я дотронулся рукой до дерева и сквозь шершавую кору почувствовал внутреннее тепло, жизнь и дрожь. Я обнял дерево, словно это был человек. Я дышал. Еще никогда до того дыхание не доставляло мне такого удовольствия. Вместе с кислородом я вдыхал настой хвои, запах трав и лесных цветов. Я долго смотрел, как текла река. Она неслась по камням, легкая, живая и прозрачная, вся звон, биение, плеск и свежесть. Я наклонился и, зачерпнув из реки воду сложенными вместе ладонями, стал пить. Мне казалось, что в раскрытых ладонях у меня вся река — живая, быстрая, студеная и скользящая. Как ее удержать, не упустить? Впервые я пил воду из ладоней. Ее было бесконечно много — живой, холодной, обжигающей горло воды, река несла ее тысячи лет все с таким же шумом, звоном и щедростью.
Да, щедрость — именно это слово вертелось на кончике моего языка. Земля была бесконечно щедра, как эта река. На ней было всего много — травы, ветвей, воды, воздуха и еще чего-то, чего не хватало, так не хватало на космической станции, окруженной бездной и вакуумом!
Не кислород, настоянный на запахе хвои и трав, а эта щедрость пьянила меня. Я шатался как пьяный от ощущения чудесного избытка, от той доброты и тепла, которые буквально струились из каждого дерева, из каждой ветки. Пролетела пчела и села на цветок. На космической станции не было пчел, не было цветов и не было ветвей. И вещи были холодны и бесчеловечны.
— Володя, — сказал мне отец, — не пей так много. Вредно. Нужно понемножку привыкать. На станции мы экономили воду.
— Здесь вода хороша. Я никогда не подозревал, что вода может быть такой вкусной. Она течет, несется по камням неведомо куда и откуда.
— Ты сказал глупость. Ведомо! Даже очень ведомо! Посмотри на географическую карту местности. Вот сюда! Здесь, в горах, она начинается и впадает вот сюда. Смотри!
Я посмотрел на карту, но это не доставило мне никакого удовольствия. Сколько раз я смотрел на карту материков и океанов Земли, живя вдали от нее на космической станции, и думал, что я имею представление о Земле! Нет, Земля походила на карту не больше, чем человек на свой костюм, на свою форму, скроенную портным по мерке.
Земля! Я мысленно повторял это слово с такой же ненасытной жадностью, как вдыхал воздух, настоянный на пихтовых и кедровых ветвях, как пил воду из ладоней. И не удивительно, что, закончив школу, из всех существующих профессий я выбрал ту, что связана с Землей. Я стал геологом. И я думал,