«Мы были ошеломлены, испуганы. Не успев прийти в себя от этого известия, мы увидели в классе Шуру Пащицкого с белым-белым лицом, он сказал, что его отца ночью тоже арестовали… Шурка — сын арестованного! Враг народа, враг страны не где-нибудь далеко, а вот он — близко: это отец нашего товарища, это рядом с нами!»
Следующим был урок литературы, учитель Николай Викторович начал его «деловито, почти сурово». Но тут «широко открылись двери», вошли «двое в штатском»:
«8-а? — спросил один из вошедших и продолжил: — Кто здесь Александр Пащицкий? Подойдите.
— Пащицкий? — переспросил Николай Викторович. — Но его нет. Ребята, Пащицкий был на первом уроке? — Наш учитель обвел весь класс внимательным взглядом, не обходя и Шуру. И мы, словно сомневаясь, был ли, есть ли Пащицкий в классе, вслед за учителем тоже посмотрели вокруг и заговорили наперебой:
— Нет, его не было! Не было!
— Ничем не можем помочь: Александра Пащицкого здесь нет, — твердо сказал Николай Викторович, повернувшись к военным.
Они, нахмурившись, вышли из класса.
— Садитесь, товарищи, — задумчиво и чуть мягче, чем обычно, сказал наш учитель, продолжая урок».
Спустя несколько дней учитель Николай Викторович отправил Пащицкого и еще двух учеников в отдаленные деревни, где их не могли найти. В конце своего рассказа Львова замечает: «Никто из нас об этом даже шепотом между собой, даже по секрету никому никогда не говорил. Как долго мы молчали… Но уже тогда мы стали о многом думать…».
Здесь речь идет о важнейшей дилемме времен сталинизма: приспособиться к ситуации и, по сути, принять участие в терроре властей или, под угрозой увольнения, а возможно, и ареста, выполнять свой долг и даже противодействовать карательным органам. Благодаря учителю Николаю Викторовичу ученики оказали сопротивление, когда не выдали органам госбезопасности своего товарища. Хотя так учителя поступали очень редко (да и представители властей на этот раз не проявили обычной для них настойчивости), по этой истории видно, как работа репрессивной машины зависела от поступков каждого человека. Сотрудники госбезопасности вели себя в классе по-хозяйски; школа не могла оставаться тихой гаванью, когда по стране ходили волны репрессий, но поведение Николая Викторовича показывает, что слово и поступок учителя всегда могли стать значимыми и действенными.
В данном случае государство прямо вмешалось в дела школы — в лице вломившихся в класс сотрудников госбезопасности, а косвенным образом — оно создавало атмосферу подозрительности, ведь любая связь с арестованным человеком, даже ближайшим родственником, служила основанием для лишения свободы и наказания. Однако учителя тоже были представителями репрессивной машины. Когда в московской школе № 25 арестовали родителей одного ученика (это был первый случай в школе), учитель Петр Константинович Хол-могорцев порекомендовал одноклассникам не менять отношения к своему товарищу, отец которого оказался в заключении. Но когда аресты пошли один за другим, Холмогорцев и другие учителя перестали говорить об этом с учениками.
«Умолчание» Николая Викторовича, когда искали Пащицкого, помешало спецслужбам осуществить репрессивные действия, в то же время Холмогорцев и его коллеги своим «молчанием» придавали карательным акциям необратимый характер и даже подстегивали их, усиливая изоляцию одних учеников и развращая других. Однако Холмогорцев одним замалчиванием арестов не ограничился. На совещании в Наркомпросе в марте 1937 г., когда начались массовые репрессии, Холмогорцев предупредил об опасности, исходящей от «чуждых элементов и врагов среди нас». В качестве примера Холмогорцев привел учителей Межелкову и Спасско-Медынского, которые до революции были социалистами и выступали против большевиков, а теперь покинули школу не по своей воле после того, как их дела «были посланы куда следует», эвфемизм, означавший НКВД. Предупредив, что в школах засели «чуждые элементы и враги», Холмогорцев призвал лучше присмотреться ко всем учителям и собирать о каждом сведения «отовсюду — у детей, родителей, друзей и тому подобное».
Холмогорцев показал себя поборником репрессий, когда призвал парторганизации и школьное начальство усилить слежку за учителями, включая их личную жизнь и профессиональную деятельность. В такой же сложной ситуации Николай Викторович не пошел на поводу у «органов» и не сдал своего ученика, которого власти посчитали неблагонадежным. Холмогорцев же не ограничился дежурным выражением преданности, а потребовал строго пригляда за «чужаками и врагами» среди учителей.
Однако, перед тем как причислить одного учителя к непримиримым противникам сталинизма, а другого — к горячим сторонникам, стоит обратить внимание, что по меркам 1930-х гг. и Николай Викторович, и Холмогорцев соответствовали образу «идеального» педагога. Николай Викторович, по отзывам учеников, ценил их мнение, заслужил уважение класса, умел отыскать ключик к душе каждого подростка. Холмогорцева, по воспоминаниям учеников и по официальным свидетельствам, отличала требовательность, он великолепно разбирался в своем предмете — истории и пользовался непререкаемым авторитетом в одной из лучших школ страны.
Таким образом, благодаря профессионализму, личным достоинствам, высокому авторитету среди коллег оба вполне соответствовали образу учителя, играющего ключевую роль в школе, были отличными педагогами и поборниками дисциплины. Оба воплощали сталинистский идеал учителя как центральной фигуры в школе 1930-х гг., заботливо опекаемой органами образования, хотя их реакция на террор резко отличалась. Но в этой главе не проводится резкая грань между палачами и их жертвами, мы попробуем разобраться, как советские учителя выживали в условиях сметающего все на своем пути, но полного противоречий сталинизма 1930-х гг. На террор люди реагировали по-разному, очевидно, жестокая политика определяла в работе и поведении учителей многое, но далеко не все.