– Однако есть вещи, которые когда-нибудь должны быть высказаны, иначе их уже не скажет никто. Я вовсе не стремлюсь кого-то оскорбить, это тоже часто путают – свободу слова и требование права оскорблять всех и каждого.
– Но есть культуры, религии, мне нет нужды их называть, которые чувствуют себя оскорбленными по любому ничтожному поводу, – говорит Ван дер Д. – Должны ли мы подвергать себя самих цензуре и держать рот на замке, потому что кто-то может почувствовать себя оскорбленным?
– Речь о том, что нельзя подходить с разными мерками, – говорит М. – Если я буду каждый день прямо на крыльце у Н. кричать, что его подруга – шлюха, могу ли я потом жаловаться, когда на третий день получу по морде от той подруги или от самого Н.? Разве не будут Н. и его подруга правы, со своей стороны? В любом случае они смогут рассчитывать на наше сочувствие. Или мы отнесемся к этому просто и скажем, что Н. и его подруга принадлежат к отсталой средневековой культуре и что они чувствуют себя оскорбленными по слишком ничтожному поводу? Что они не имеют никакого права защищать эту отсталую культуру от оскорблений?
Кроме ярости, М. тем временем чувствует и облегчение; он чувствует, как его медленно относит, как он наполняется воздухом, как их – в качестве приятного побочного обстоятельства – тоже относит подальше от его ответа о голландском Сопротивлении.
– Каждый день, – добавляет он, потому что все молчат. – «Лилиана шлюха! Лилиана шлюха!» Я отговариваюсь свободой слова. Может быть, Н., я и не прав, – обращается он непосредственно к своему коллеге. – Может быть, она совсем не шлюха. Но мне можно так говорить. Ведь мы живем в свободной стране.
– Ты жалкая личность, – говорит Н.
При этом он делает огорченное лицо, и кажется, что бесчисленные морщины и складки на его щеках и вокруг глаз становятся глубже, – пейзаж, полный расщелин и глубоких лощин, над которым теперь заходит солнце.
– Вообще-то, я и раньше это знал, но сегодня убедился окончательно.
– А «Сад псалмов» – дрянная развлекуха, – говорит М.
Вода больше не кипит, газ выключен, кастрюля поставлена в морозилку: он спокоен, такого ледяного спокойствия он не ощущал давным-давно.
– Но я думаю, что не мне тебе об этом рассказывать. Я думаю, ты и сам это знаешь.
– И это говорит писатель, который из года в год выпускает в свет книжки про войну? Мы все давно заснули, М. Думаю, ты единственный, кто этого все еще не замечает. Почему бы тебе хоть раз не написать о чем-нибудь другом? О своей матери, например. В том интервью ты на трех страницах хнычешь о своей любимой мамочке, но ни в одной из своих обсосанных со всех сторон книг о войне ты еще ни разу не дал нам прочитать об этом.
39
Я стою в туалете и мою руки, когда начинается суматоха. Сначала это еще только возбужденные голоса. Потом крики становятся громче, теперь можно различить отдельные слова и фразы. «Веди себя прилично!», «Прекрати… перестань… перестань… Я что говорю? Прекратить, немедленно!», «Держи его!.. Держи его!».
Дверь туалета сотрясается от мощного толчка снаружи – звук такой, будто кто-то с силой натыкается на нее или его к ней прижимают.
– Подлец! – кричит кто-то. – Грязный негодяй!
Глухой удар, в древесине что-то хрустит; голова, думаю я сразу, затылок, который колотит по двери, – которым колотят по двери.
– Я тебя прикончу, мерзкая, грязная свинья! Я тебя совсем прикончу!
Прошло уже больше часа после представления в большом зале. О самом спектакле я распространяться не буду. Вы несколько раз смотрели на часы. Вы глубоко вздыхали. Когда та женщина выехала на сцену на велосипеде, вы стали ерзать в своем кресле и стонать. Мы все это видели. Мы видели, что у велосипеда деревянные шины, что на женщине кломпы[17] и что на ее поношенном плаще пришита желтая еврейская звезда. Весь зал затаил дыхание. Потом женщина заговорила. Такой голосок, а еще и дурацкий акцент, как у людей с театральным образованием, которые думают, что так изъясняется простой народ из Амстердама. «Черт побери, – сказал этот дурацкий голосок. – Еду это я на велосипеде с деревянными шинами к черту на рога в деревню за картошкой, так фрицы отнимают у меня ножик для чистки картошки!» Раздался смех. То был смех облегчения. Мы стали свидетелями скетча. Нам можно смеяться, слава богу, никаких стихов о Сопротивлении декламировать не будут. Но после этого первого облегчения смех постепенно затих. Замещающий стыд опускался на нас, словно газовое облако. Не имеющее запаха, но смертоносное. «Луковицы тюльпанов? Луковицы тюльпанов? – вопила актриса. – То-то цветочник обрадуется!» Против замещающего стыда до сих пор не нашли никакого верного средства. Это телесное. Это болит там, куда не достать. Можно бы уйти, постараться как можно тише выйти из зала, но замираешь. Что-то внутри тебя тоже совсем не хочет уходить. Замещающий стыд заразен. Он заражает не только ближайших соседей, но в конечном счете и самый свой источник. Рано или поздно газовое облако достигнет сцены – это только вопрос времени. Актриса стала говорить все громче и быстрее. Наверное, она отчаянно искала то место, на котором сможет вполовину урезать всю репризу. Прочь! Прочь с этих подмостков, за кулисы, залиться слезами облегчения в костюмерной – все было бы лучше, чем кривляться перед зрителями, которым это явно не нравится.
И вот наконец это осталось позади, и мы потянулись из зала. Вы кивали направо и налево, пожимали кому-то руку, другие хлопали вас по плечу. Вы представляли меня: бургомистр, министр, коллега, Ана осталась дома с нашей больной дочкой, это мой сосед. Бургомистр, министр и коллега из вежливости подавали мне руку, потом снова от меня отворачивались, иногда даже буквально, всем туловищем. Так мы в итоге и добрались до лестницы возле мужского туалета.
Мне бы не хотелось теперь, задним числом, утверждать, что с самого начала в воздухе висела какая-то неловкость. Но возможно, у вас сложилось именно такое впечатление? Не знаю, что-нибудь в лицах и взглядах ваших коллег, как они больше смотрели друг на друга, чем на вас. Я могу ошибаться, я же не знаю, как смотрят друг на друга писатели, – возможно, они смотрят так всегда.
Я не единственный посетитель мужского туалета. Нас тут перед умывальниками стоит, наверное, человек пять. Известные лица, менее известные лица; одно, по-видимому, весьма известное лицо как раз выходит из кабинки.
Мы переглядываемся. Никто не хочет выходить первым. По другую сторону от двери все еще раздаются возбужденные голоса, но уже чуть дальше, – похоже, что суматоха перемещается. Удаляющаяся гроза, промежуток между вспышкой молнии и рокочущими раскатами грома становится все длиннее, еще немного – и все миновало.
Наконец я все-таки первым оказываюсь у двери, первым открываю ее и выхожу из туалета.
На полу под лестницей лежат два старика. Точнее сказать, один старик лежит спиной на бордовом ковре, его затылок в неловком кивке прижат к нижней ступеньке, а другой старик сидит на нем, сжатым кулаком он бьет лежащего по лицу. Ковер усеян осколками стекла.