Впоследствии, когда ей удалось убежать из эшелона, она услыхала, как кто-то в ее присутствии понизив голос заметил, что записки советника Мелерса, которые она так старательно перевела в тюрьме на немецкий, якобы ускорили «окончательное решение» проблемы ромов в Генерал-губернаторстве[73]. Однако бывшие сотрудники министерства, которые помогли ей бежать, когда она им повторяла эти слова, лишь пожимали плечами, советуя не угрызаться, поскольку значительная часть содержащейся в «цыганской докладной записке» информации утратила актуальность уже в начале двадцатых годов и вряд ли была включена в оперативные материалы.
В городе за стеной, в большой швейной мастерской на Крохмальной, куда согнали людей из северных кварталов, красавица Виола Зальцман, счастливо исцелившаяся благодаря дорогостоящему лечению в Бад Эссене, вместе с отцом, торговцем зерном, чья контора на Злотой перешла к некоему Шульце, и сотней женщин, которым нечего было есть, целыми днями, под свисающими с потолка на голых проводах лампочками, исколовшей пальцы толстой иглой шила из добротного лодзинского сукна теплые шинели, в которых молодые немецкие солдаты время от времени отправлялись в подваршавские леса охотиться на евреев, прятавшихся в вырытых под землей ямах.
Панна Далковская, по-прежнему спокойная, не утратившая охоты шутить, хотя в сентябре потеряла родителей, когда дом на Вспульной был разрушен во время бомбежки, держала вместе со знаменитой писательницей Налковской табачную лавку, торгуя турецкими сигаретами и остатками предвоенных запасов. Пан Эрвин, обаятельный распорядитель балов в Собрании, которого втянул в Еврейскую боевую организацию Эфраим Мандельс, жених Виолы Зальцман, руководил строительством бункеров в южной части города за стеной. Одиннадцатого ноября около полудня, в самом конце смены обслуга печей засунула тело доктора Хильдебранда с улицы Леопольдины — головой вперед — в кирпичную печь в третьем крематории Биркенау.
А в прекрасных темных глазах Виолы Зальцман, в усталых глазах пана Зальцмана, в по-прежнему спокойных ясных глазах панны Далковской, в зазывно сверкающих глазах Эрвина Хольцера, в глазах Эфраима Мандельса, Юлии Хирш, доктора Хильдебранда, юного Маркевича, профессора Аркушевского, Янека Дроздовича, в глазах всех этих людей, хороших и плохих, счастливых и несчастных, отчаявшихся и не потерявших надежды, которые ходили по варшавским улицам, делали покупки в магазинах на Новом Святе, а когда-то веселились у Лурса и в «Земянском», где-то глубоко, на самом дне, среди сотен полузабытых образов, все еще мерцало, как брошенная в воду серебряная монета, становясь все бледнее, все тусклее, отражение обрамленного легкой короной черных волос лица молодой женщины, которая однажды солнечным днем появилась на Новогродской улице, а потом села в поезд, унесший ее по Варшавско-Венской железной дороге далеко на юг.
Ну а что же Анджей?
По возвращении из венской клиники Вейсмана Анджей до самого начала войны работал у профессора Аркушевского на Церкевной. Когда немцы заняли Варшаву, он остался в отделении св. Цецилии, хотя также помогал отцу торговать картинами и золотом. Много месяцев он раздобывал для больницы лекарства у промышляющих на черном рынке спекулянтов, которые брали только царские золотые рубли. Расплачивался он картинами и безжалостно расправлялся с теми, кто по ночам крал из стеклянных шкафчиков в подвалах больницы швейцарские медикаменты.
На улицах хватали прохожих и вывозили на запад, чтобы они работали там задарма на заводах и в имениях. Каждый день на рассвете Анджей выходил из дома на Новогродской с медицинским саквояжем в руке, с минуту смотрел на зеленый купол св. Варвары, потом отворачивался. Над городом проплывали холодные зори, не сулившие ничего доброго. Почерневший от дождей и ветров купол теперь походил на извлеченную из земли, темную от ржавчины солдатскую каску.
Потом русская армия приблизилась к Варшаве и остановилась на другом берегу Вислы. Под окнами дома 44 по Новогродской служащие арбайтсамтов[74]ехали на подводах на запад, увозя мебель из польских квартир. Бесконечно длинные, забитые ранеными поезда стояли на запасных путях. По всему городу молодые люди вытаскивали из тайников оружие, готовясь драться с немцами.
Восстание, которое вспыхнуло в августе, застало Анджея на Воле, в квартире Янека Дроздовича. Он ни секунды не колебался: все лекарства, что были у него при себе в саквояже, немедленно передал в повстанческий госпиталь, который устроили на Млынарской в доме номер 17. Тревожась за родителей, хотел кинуться на Новогродскую, но со всех сторон уже сносили раненых, так что он только набросил халат и спустился вниз останавливать кровотечения. Таким его запомнили. Когда через несколько дней пришел приказ об эвакуации госпиталя, власовцы вместе с немецкими солдатами уже занимали соседнюю улицу. Оборонялась только одна баррикада.
Те, кому удалось пробраться с Воли в центр (таких было немного), не уставали рассказывать о «докторе Анджее» из госпиталя на Млынарской, но мать Анджея, хотя и прислушивалась к этим разговорам в убежище на Вспульной, не знала, что речь идет об ее сыне.
В госпиталь на Млынарской немцы вошли около десяти. Анджей тогда был на втором этаже. Хотел попросить воды для раненых, но его оттолкнули. Солдаты ходили по палатам и стреляли в лежащих на кроватях и на полу. Потом его вывели во двор. Там уже были доктор Курский и старенький доктор Яновский. Их поставили к стене, велели вывернуть карманы. Анджей достал бумажник. Солдат пропахшими керосином пальцами выудил кеннкарту[75], какие-то просроченные справки, трамвайный билет, старый рецепт, коричневатую фотографию с тисненой надписью, задержался взглядом на лице молодой женщины с высокой прической, потом бросил все, включая бумажник, на землю. Из тех, кто стоял у стены, только на Анджее был белый халат с красным крестом на нарукавной повязке. Он подумал, что это уже конец, но его оттащили в сторону. Вылезший из черного «даймлера» офицер велел ему сесть на землю. Потом застрелили доктора Курского и доктора Яновского. Анджей сидел у стены и смотрел.
В нескольких шагах от него власовцы тащили за ноги по бетонным плитам двора перебинтованных, безвольных, бредящих в жару санитарок из отряда «Башня», потом расстегивали штаны, насиловали долго, все по очереди. Бинты рвались, путались под сапогами в пыли; неестественно изогнутые шеи, бурые пятна, промокшие марлевые тюрбаны на голове; девушки кричали, но он ничего не слышал, только видел открытые рты, белые зубы, закатившиеся от боли глаза, все под грохот взрывов и звон стекла.
Что-то ему это напомнило, он даже знал что, но не хотел этого касаться.
Наверху не смолкали выстрелы. Солдаты выбрасывали раненых из окошек. Головы ударялись о бетон со странным стуком, как сваренные вкрутую яйца, когда их разбивают о край стола. Он сидел на земле в белом халате, испятнанном йодом, солнце обжигало, он не спал уже третьи или четвертые сутки, руки были липкими от пота, он думал только об одном: умыться.