Шт.: Почему вы себя так уж принизили? Вы же тогда вырвались в Париж, и это было по-настоящему мужественное личное решение.
Р.Ш.: Я хотела жить, жить с Аленом. Это и на задворках могло бы быть. Хотела бы жить всё равно в каком захолустье. Но в то же время я хотела сниматься, я же любила свою профессию. Из этого внутреннего противоречия я так никогда и не выбралась.
Шт.: Но несмотря ни на что вы всё ещё верите в счастье?
Р.Ш.: В гармонию, да. Но самой счастливой я бывала всегда, когда бывала одна. Теперь это звучит шизофренически, да?
Шт.: Да.
Р.Ш.: Может, я и смогу это объяснить. Юной девочкой я больше всего любила сидеть в комнате моего отца, которого уже не было в доме, — он оставил мою мать. Там я была совсем одна. Но я знала: я сижу в комнате того, кто меня очень любил. Кто не был, конечно, настоящим отцом, для кого купить мне и брату по паре обуви было уже непосильным делом, — он говорил, что с него довольно. И всё-таки в этой комнате я никогда не чувствовала себя одинокой.
Шт.: А когда вы стали взрослой женщиной, не пытались ли вы найти для себя подобную «комнату»?
Р.Ш.: Что-то вроде этого я всегда искала, да и сейчас ищу. Однажды я даже нашла это на несколько лет. Это было рядом с Висконти. Он придавал мне силу. Я была в него влюблена, но тогда не понимала, что и он тоже в меня влюблён — на свой лад. Все знали, что он — гомосексуалист, и я себя придерживала и не рискнула бы сказать ему, что я его люблю. Теперь слишком поздно.
Шт.: Это было чрезвычайно редкое стечение обстоятельств — когда Вы и Делон репетировали в Париже «Нельзя её развратницей назвать» в постановке Висконти. Собственно, каждый был влюблен в другого, но никто не доверял самому себе.
Р.Ш.: ...сцена как в кино, да (смеётся).
Шт.: Висконти был для вас мужчиной, который превзошёл даже вашего отца?
Р.Ш.: Ну и вопрос. Я искала кого-то, с кем я могла бы закрыться и жить. Жить с кем-то и меньше работать, не сниматься так много — но это у меня так и не вышло. Поэтому мне порой бывает скверно.
Шт.: Теперь вы обвиняете кино, как будто оно сделало вас враждебной всему свету.
Р.Ш.: Нет. Я же сама за себя решаю, я могла бы теперь сказать: ну хватит. Никаких фильмов, никаких Зисси. Назад, в нормальную жизнь, обратно — в интернат...
Шт.: Ваш отец навещал вас тогда?
Р.Ш.: Нет, никогда. Он прислал мне для карнавала костюм чёрта, когда я была в монастырской школе. Я себе казалась в нём невероятно красивой и очень «секси». Всех прочих этот костюм шокировал. Письмо, которое он приложил, — да нет, какое там письмо, просто листок, — до сих пор со мной. Все письма моего отца — со мной, и письма матери тоже.
Шт.: А от Делона у вас есть письма?
Р.Ш.: Не-е, он писал только записки. Самая «длинная» из них была, когда он меня бросил. Он вечно меня обманывал. Я была на съёмках в Америке. Вернулась, квартира в Париже — пустая, никого нет. Там стоял букет роз, и рядом — тот листок: «Уезжаю с Натали в Мексику, всего тебе хорошего. Ален».
Шт.: Тоже способ покончить с большой любовью: букет роз и записка.
Р.Ш.: Он был трусоват, но очень красив. Такой мещанский мачо. Ужасно честолюбивый, пёкся только о своей карьере, и ещё — чтобы набить квартиру картинами Ренуара.
Шт.: Он был похож на вашего отца?
Р.Ш.: Нет, отец был человек очень легкомысленный, детей он вообще не хотел, хотел только женщин. Но он был вовсе не таким, как Ален. Моя мать ждала его восемь лет, хранила его киношные наряды в шкафах на чердаке. Проплакала все глаза. Ребёнком я её спрашивала, почему она плачет. Она ничего не говорила. Я точно знаю: она была одна, никого у неё не было.
Шт.: Мать ждала своего исчезнувшего принца, и дочь тоже ждала, ведь и как отец он тоже исчез.
Р.Ш.: ...и я его только тогда верно почувствовала, когда мы вместе снимались у Преминджера в фильме «Кардинал». Он сделал это прежде всего из-за меня, ведь гонорар был невелик. Мы только один раз снимались вместе, и контакт был просто превосходный. Мне было 25 или 26. Он играл, как всегда, барона в смокинге и был очень красив. Думаю, моя мать никого так не любила. Напрасно она ждала его с чемоданами на чердаке, он так и не вернулся. Он умер от второго инфаркта, потому что, на мой взгляд, всю жизнь страдал странной, болезненной, непрерывной боязнью сцены. Я это унаследовала от него. Свой первый инфаркт он перенёс прямо на спектакле в венском театре «Академия», и мы с братом Вольфи сидели в первом ряду. Но он продолжал играть и только после представления уехал в больницу, милый простофиля. Первым, кому он потом позвонил по телефону, был его пёс. Последний раз я видела его в больнице, в Вене. Мне пришлось долго ждать снаружи, он не впустил меня в палату, пока не причесался. И потом приложил чудовищные усилия, чтобы встретить меня сидя.
Шт.: Вы бы влюбились в такого мужчину, если бы он не был вашим отцом?
Р.Ш.: Я же никогда не спала с ним (смеётся).
Шт.: Если это не сенсация для «Бильда»... Вы ждали когда-нибудь какого-то мужчину так же долго, как ваша мать вашего отца?
Р.Ш.: Нет, но пять лет постоянного страха и «несовместности» с Делоном — этого тоже было достаточно. Это было больно. Больно.
Шт.: В той ситуации, когда вам не по себе, могли бы вы позвонить Алену? Оказался бы он для вас на месте?
Р.Ш.: Возможно. Я могла бы ему позвонить, если бы он был один.
Шт.: Он ведь тоже должен принимать это во внимание.
Р.Ш.: Почему бы и нет?
Шт.: Могло бы сегодня что-то вспыхнуть между вами, когда вы будете вместе сниматься, — это же запланировано на осень?
Р.Ш.: Нет, уж это точно нет. Но мы друг друга не ненавидим. Мы можем вспоминать друг друга, нам даже нравится. Всё это было уже так давно, и теперь уже вовсе не неприятно его увидеть.
Шт.: Кому вы звоните, если вы подавлены? Вашей матери?
Р.Ш.: Да, и нескольким друзьям. Нужно с кем-нибудь поговорить, когда тебе уже «ниже некуда»; это эгоистично, ясное дело. Стараешься не совсем уж изнемогать. В последние недели и месяцы я впервые почувствовала, кто мне в действительности друг — всё равно где, в Германии или во Франции.
Шт.: А тот Билль Тремпер, который написал вам открытое письмо в «Бунте»(«Мы любим тебя, дурочка!»), — он принадлежит к вашим друзьям?
Р.Ш.: Тремпер, конечно, нет: он допотопный журналист времён Зисси. Он не заслуживает, чтобы о нём говорили. Всех этих людей, кто говорит: звони, если тебе плохо, хоть днём, хоть ночью, — их ты можешь забыть. Если ты звонишь, то их никогда нет дома или они просят сказать, что их нет дома.