Виргиния потерпела поражение, но не всели равно? Они возвращались толпой по двое, по трое, обезумевшими четверками в общежитие братства или ехали в автомобилях, медленно скользивших домой в мрачных сумерках. Некоторые пели; другие продолжали выпивать; тех же, кто падал, не оставляли лежать, а двое друзей из братских чувств тащили между собой. У общежитий цветные ребята разожгли большие костры, и юноши стояли там, громко обсуждая игру, а девушки, слегка устав, раскрасневшиеся, подносили руки к огню и подергивали носом, поскольку некоторые из них уже простудились. Было пять часов дня — передышка. В доме Капа-Альфа высокий стройный молодой человек, проспавший мертвецким сном весь матч, сошел совершенно голый вниз, чтобы спросить, не пора ли ввести мяч в игру, и убежал среди визгов и криков, тщетно пытаясь накрыть себя занавеской. До наступления темноты двойняшки Бойнтон, дочки преуспевающего методиста-фермера, выращивающего табак в Чэтеме, в этот самый момент тихо уснули в своих креслах, и их уложили в кровать наверху, — все удивлялись тому, что они так упорно держались своего статуса сестер. В пять тридцать бар снова открылся, юноши стал и дольше обнимать девчонок, теперь уже решительнее, и смех и игривые голоса смешивались с пульсацией саксофонов, с виски, светом, исходившим от поленьев, отчего пламенели все щеки.
Пейтон сидела на стойке бара, скрестив ноги, потягивая бурбон[16]с содовой.
— Дики, мальчик? — сказала она и взъерошила его волосы.
— В чем дело?
— Я чувствую себя очень испорченной.
— Почему, лапочка?
— Я не выгляжу здесь интересной.
Он пальцами коснулся ее волос.
— Ты здесь красотка, дорогая. Ты выглядишь на миллион долларов.
Она подавила зевоту, отчего глаза ее увлажнились.
— Ты знаешь толк, — лениво произнесла она, — только в деньгах.
— Перестань мне докучать, — сказал он со вздохом.
Появились две пары, выплескивая виски и веселье. Все стали здороваться — рукопожатия, тосты, и один из юношей, низенький толстяк из Джорджии по имени Баллард, чмокнул Пейтон в щеку.
— Спасибо, Александер, — сказала она.
Он принялся рассказывать длинную историю — в основном малопонятную: во всяком случае, выкрикнул он, его дед воевал с Мосби[17]в Долине, и если где-нибудь появлялись проклятые янки, он вспарывал им животы большущим боевым топором.
— Я люблю тебя, дорогой! — взвизгнув, произнесла одна девица, и Баллард, обняв ее, посмотрел через ее плечо, ища одобрения.
— Не будь таким шовинистом, — сказала Пейтон голосом всезнайки, но на губах ее была улыбка, и Дик снял ее со стойки, и они, прижавшись друг к другу, стали танцевать, а оркестр играл «Звездную пыль».
— Я хочу куда-нибудь пойти, — небрежно произнесла она.
— Куда же, лапочка?
— О, я не знаю. Куда угодно. Здесь все такие пьяные.
— Я знаю. Куча лоботрясов.
— О нет, они чудесные, — сказала она, — все эти ребята. Но, по-моему, все слишком рано начали сегодня пить.
— Да.
— Я люблю выпить, но…
— Но — что?
— Ничего.
— Мы можем съездить на ферму, лапочка, — сказал он.
— М-м-м-м.
— Что значит «м-м-м-м»?
— Я хочу сказать…
— Тебе не хочется съездить на ферму с мальчиком Дики?
Она немного отодвинулась от него, посмотрела ему в глаза.
— О-о, лапочка, безусловно хочется. Просто… я ведь говорила тебе. Мне там нравится. Мне нравится этот старый дом и твои родные. Мне все это так нравится… — Она призадумалась. — Ох, Дик, просто я думаю, что нехорошо ехать туда, когда твоих там нет. Кроме того…
— Что — кроме того? — осторожно спросил он.
— Да только то, что я думаю: это нехорошо.
— Какая благонравная, — сказал он. — Сколько стаканов ты сегодня выпила? Я-то считал тебя интеллектуалкой из Суит-Брайера с современными взглядами.
— Не будь ослом, — снисходительно произнесла она. — Если я сегодня слишком много выпила, то благодаря тебе.
— Ты любишь меня?
— М-м-м-м.
Он остановил ее на середине спуска, прижал к себе, губы их почти соприкасались. Мимо провели девушку с некрасивым бледным лицом и большой грудью, которая плакала и жаловалась на оскорбления и на так называемых джентльменов Виргинии, и в помещении раздался буйный грубый смех. Они едва ли обратили на это внимание.
— Ты любишь меня? — в упор повторил он.
Она подняла глаза — они были расширены от удивления.
— Вон там папа. Ой, у него течет кровь. Он ранен!
Заблудившись, уйдя с матча только для того, чтобы бесцельно бродить по боковым улочкам, немощеным, мрачным дорогам, которые после всех лет, проведенных в юности в Шарлотсвилле, он должен был бы помнить, но не помнил, Лофтис считал, что все это происходит во сне: его поиски, Пейтон, даже его страх и муки — все это часть немыслимой иллюзии. Он немного протрезвел таким сильным, таким незнакомым ему усилием воли, что это даже напугало его. И шагая, пошатываясь, в холодном сером сумраке под застывшими от безветрия деревьями, слыша все слабее доносящиеся издалека звон колокольчиков и гудки автомобилей, вялую перекличку усталых разъезжающихся, он понимал, что, как ни странно, идет не в том направлении, удаляется от Пейтон, удаляется от Моди и Элен и больницы, удаляется от своей колоссальной ответственности, — он слышал также какие-то слова, донесшиеся по воздуху, и понял, что это его собственный голос. Это звучало как песнопение: «Я буду сильным, я буду сильным», — перекрывая скрипучий звук его шагов по лишенным плоти, опавшим листьям и шум крови в голове, пульсирующей упорно, уныло, ритмично — не от страха, а от трусости. Собственная трусость явилась для него неожиданностью. Потрясла его. И вот тогда, продолжая бормотать: «Я буду сильным, я буду сильным», — он сделал разворот, словно услышал зов трубы, и пошел в темноте назад, вверх по холму, к общежитию. Он неуверенно преодолевал изрытую колеями дорогу. Эта часть пути заняла у него немногим больше получаса, и в конечном счете это было хорошо для него. Он значительно протрезвел. По крайней мере он в известной степени уравновесил свой рассудок, если не тело. Стало почти совсем темно. Он находился в Ниггертауне. Появились разные запахи, и вокруг возник хор собачьего лая, захлопали сетчатые двери, и из них возникли темные тени, послышалось: «Заткнись, Тиж», или: «Заткнись, Бо», — поскольку они тоже понимали, что собаки учуяли белого человека. Теперь он уже не чувствовал себя совершенно потерянным. Он чувствовал себя спокойным, даже способным действовать, впервые за сегодняшний день он владел собой, и хотя он боялся за Моди, все еще действительно боялся за них всех, он прощал себя за то, что днем ничего не чувствовал. Странные произошли вещи; у него были странные мысли. «Боже, если ты там есть, прости своего дурака сына…» В этот момент он упал в кювет, по которому текла вода.