— Я не пойду, я уже здорова. Камера удивленно затихает. Десятки пар ожидающих глаз с сочувствием смотрят на девушку.
— Скорей бы суд, — вздыхает Катя. — Скорей бы уже!
— Сорокина, с вещами на выход! — раздается противный визгливый голос дежурной. Это может означать только одно — суд!
Катя вскакивает со шконки, торопливо прощается с камерой. Может быть, она больше никогда не увидит этих лиц, ставших ей почти родными за время совместного сидения…
Конвойные вместе с узницей проходят пропускной пункт, «автозак» приглашающе распахивает двери. Катю вталкивают в «стакан» — узкое пространство, обшитое железом, раскаленное от жары. Там внутри ни пошевелиться, ни присесть.
Туда сажают только преступников, склонных к агрессии. Администрация тюрьмы считает, что Сорокина тоже склонна к агрессии: недавно ранила сокамерницу заточкой.
В «стакане» душно, нечем дышать. В висках предобморочно пульсирует кровь. Слава Богу, ехать недалеко, и вскоре Катю выпускают — бледную, с отечными от жары ногами, с кругами под глазами.
Ее запирают в подвале в ожидании начала суда. Конвойная раздевает ее догола, ощупывает одежду. Катя покорно позволяет обыскать себя, о предстоящей процедуре ее предупредили «многократки».
В зал суда Катю вводят под конвоем, сажают за барьер. Конвоиры становятся рядом. Им скучно и неинтересно, они уже не в первый раз видели все это. И то, что на скамье подсудимых хорошенькая, совсем молоденькая девочка, не очень-то волнует их в такую жару.
Судья, противная грымза в толстых диоптрийных очках, настоящий сухарь в юбке, тоже взирает на подсудимую без всякого сочувствия.
Адвокат деловито-суетлив. Он о чем-то тихо переговаривается с мачехой и отцом. У Татьяны заплаканное лицо. Отец за какие-то два месяца из цветущего мужчины почти превратился в старика.
Арестантку проводят за барьер, рядом становится конвоир. Девушка вызывающе задирает нос, оглядывает ряды пустых кресел. В зале мало народу, только несколько праздных зевак.
Потом из дверей появляются народные заседатели, прокурор, секретарь.
Объявляют состав суда, устанавливают личность подсудимой — обычная бюрократическая процедура. Катю спрашивают, понятны ли ей ее права. «Конечно понятны!» — с вызовом отвечает она, хотя неясно, о каких правах идет речь.
Она старается выглядеть гордой и независимой. Все эти люди пришли сюда, чтобы заклеймить ее как преступницу, и ждут, когда она начнет рыдать, плакать и виниться. Однако напрасно: она примет приговор с гордо поднятой головой. Им не удастся поставить ее на колени!
Прокурор говорит что-то о безнравственности современной молодежи, о ее склонности к вещизму…
— Подсудимая, зачем вы взяли пальто Сорокиной, своей мачехи, и продали его? — спрашивает судья.
— Нужны были деньги.
— Зачем?
Катя рассказывает зачем.
— Значит, вы хотели заняться спекуляцией?
— Да!
Адвокат неодобрительно качает головой.
Встает Татьяна и, заливаясь слезами, принимается объяснять скучающей судье, что она любит падчерицу, хочет ей добра, что она собиралась забрать заявление из милиции и надеялась на раскаяние Кати. Но раскаяния не было. Может быть, оно будет сейчас?
Катя насмешливо смотрит на нее и отворачивается.
Потом встает отец и начинает прерывистым голосом рассказывать, какое трудное детство было у дочери и об отношениях ее с мачехой. Он, видно, с Таней заодно. На самом деле им обоим стыдно от того, что они сделали. Они хотели бы все замять, но слишком уж далеко все зашло.
Вызывают свидетельницу, соседку тетю Глашу. Она с готовностью рассказывает, как видела Катю с сумкой в тот самый день.
— Я очень удивилась, когда она сказала, что идет на рынок. Ведь за покупками у них всегда ходила Татьяна.
Потом вызывают приемщика комиссионки. Он зол на Катю — пальто конфисковали как вещдок, и его уже не вернуть. А значит, плакали его законные пятьсот рублей!
Эпизод с Фисой производит большое впечатление на судью. Фисы на суде нет, она все еще в больнице. Ее интересы представляет администрация тюрьмы — престарелый обтерханный лейтенант со сломанными погонами.
— Подсудимая, на какой почве у вас возникли неприязненные отношения с заключенной Анфисой Гойтовой? — спрашивает судья.
— Не знаю. Вот возникли, и все, — отвечает Катя.
— Почему она подожгла вашу постель?
— Потому что я назвала ее курухой, то есть стукачкой.
— Почему вы ее так назвали?
— Потому что она куруха и есть. Катя видит, как Таня с ужасом смотрит на нее. Только теперь мачеха начинает понимать, что падчерица, которую она воспитывала с восьми лет, ныне вычеркнута из списка добропорядочных, законопослушных людей. Одной ногой она уже ступила в иной мир, в жестокий мир зоны.
Прокурор просит подсудимой четыре года.
Речь адвоката скупа и незатейлива:
— Подсудимая еще очень молода. Сказываются изъяны семейного воспитания, она не отличает «teum» от «meum» («твое» от «мое»). Прошу суд о снисхождении.
Последнее слово подсудимой. Катя с вызовом поднимается. Ее голос предательски вздрагивает, но в нем нет раскаяния.
— Я ни в чем не виновата! Деньги я хотела вернуть. Если бы они не заявили на меня, я продала бы вещи и вернула бы деньги! Лучше уж сидеть в тюрьме, чем жить с вами! — обидчиво кричит она, обращаясь к мачехе и отцу. Те горестно опускают глаза.
Адвокат неодобрительно качает головой. Секретарь быстро стучит на машинке наманикюренными острыми пальчиками.
— Суд удаляется на совещание! Томительное ожидание. Что-то долго они не возвращаются…
— Встать, суд идет Наконец-то!
Очкастая грымза бубнит, глядя в листок:
— …Три года лишения свободы с отбыванием в колонии общего режима…
Катя надменно усмехается и делает вид, что ее это нисколечко не волнует. Подумаешь, три года… Еще не возраст, но уже срок!
— Три года! — хвастается она попутчикам в «воронке» и конвоирам.
— Три года! — объявляет она, войдя в камеру для осужденных, расположенную в другом корпусе тюрьмы.
Отныне к ней официально обращаются не «обвиняемая», а «осужденная».
Отныне в ее жизни появилась чаемая определенность.
— Три года! — говорит она, обращаясь к небу за окном и к мелькнувшей в нем птице.
— Три года! — отвечает ей эхом бездонное ночное небо, равнодушно подмигивая холодными искрами звезд.
— Три года! — Катя зарывается лицом в подушку и плачет.
' Три года! Три бесконечных, ужасных года! Ни за что!