Это приятно.
— Боюсь, что придется. Поскольку сама я, похоже, сделать этого не могу. — Она полагает, что это было смешно. — Эй, не бросайте меня, слышите? А то я тут внизу подыхаю.
— Позвать кого-нибудь? — взволнованно спрашивает Мэдилейн у Лайла.
— Нет! — выкрикивает Айла; а потом спокойнее и жестче: — Я знаю, всем будет легче, если меня вырубят, но мне это мало помогает. — И снова, произнеся это, она не чувствует уверенности. Ей почти кажется, что, когда она теряет связь с миром, что-то происходит, что-то, что она не может описать. И что оно делает с ней, тоже сказать не может.
Ей сорок девять лет, и скоро будет, а может быть, и не будет, пятьдесят. Когда-то она была рыжей, теперь ее волосы потемнели, поседели и стали грубее. У нее потрясающие ноги и сильные руки, но их кожа и мышцы усыхают. Она с ума сходила по худым и долговязым, но иное сумасшествие — проклятие, иное — благословение. Она блестяще делала свою работу, любит составлять списки и, бывало, гонялась да бегущими детьми с целью спасти их.
Она достаточно сообразительна, но как-то остановилась, озадаченная, перед чертой, которую провела мудрость.
Она терпелива, но не настолько.
И вот к чему все сводится: эти люди, эта сумма смятения и любви — единственное, за что она может ухватиться на этой планете. В любом случае, единственные, о ком она сейчас может думать, и кажется, что они — это и слишком много, и едва ли достаточно.
— И еще кое-что, что я хотела бы прояснить. Если я перенесу операцию, но возникнут какие-то другие осложнения, я хочу, чтобы вы все поняли, что я не хочу, чтобы меня подключали к чему-то, чтобы я просто продолжала дышать. Мы все знаем, что такое случается, поэтому на случай каких-то сомнений или споров, если такое случится со мной, говорю: просто отпустите меня. Обещаете?
У Лайла странно шевелятся губы, подергиваются и сжимаются, но это не от смеха, не как обычно. Возможно, он и через это тоже раньше уже проходил.
— Хорошо, — говорит он в конце концов, — мы понимаем. Ведь понимаем? — И смотрит на остальных.
Смелая речь; и его, и ее. И если она сомневается в своих словах, а она сомневается, то может ли она быть уверена в том, что сказал он? Она чувствует, как в горле у нее поднимается какой-то скомканный протест, отчаянное желание остаться на земле. Просто продолжать дышать, если все идет к этому.
Но в том, чтобы просто продолжать дышать, столько же неизвестности, тьмы и одиночества, как в смерти. И нужно быть смелой хоть в чем-то, нужно говорить всерьез. Только она и в этом сомневается. И надеется, что может положиться на Лайла, на то, что он сомневаться не станет.
Мэдилейн кладет худую твердую руку Айле на лоб: вселяет уверенность. Проверяет. Что-то вроде этого. Как когда Айла была маленькой и заболевала, и Мэдилейн проверяла, есть у нее жар, желая, чтобы она выздоровела поскорее.
— Тебе не о чем беспокоиться. Надеюсь, ты это знаешь.
Даже когда Мэдилейн лжет, голос у нее такой же твердый, как и рука.
Не странно ли, что думать о завтрашней гонке на полной скорости к темной, прочной стене по крайней мере проще, чем о — пожалуй, самое простое слово — «сложностях», которые ее ждут, если она останется жить? Если и так, человек может лишь до определенного момента управлять движением этих мыслей, а потом — тупик. Горе и паника завершаются сами по себе в тот же самый миг, что и жизнь, и это если и не совсем утешает, то все же устанавливает некие рамки.
Завтра. Возможно, завтра. Может ли это быть? Но ведь может.
Быть предметом скорби, утратой — это хорошо. Быть обузой, домашним инвалидом — нет.
Быть здоровой — вот что было бы чудесно.
Слишком широкий разброс возможностей, слишком они несопоставимы.
Аликс выступает вперед, в луче света ее волосы становятся нимбом:
— Именно от меня ты чего-нибудь хочешь, что мне сделать, мам?
Нет, ничего, если подумать, дети не разделяют общее бремя, освобождаются от заданий: как будто они и в самом деле дети.
— Потому что, если нет, то у меня есть план, если только ты не против. (Интонация у нее твердая, деловитая и — возможно ли? — нормальная.) — Я иду по магазинам. Так что в следующий раз, когда мы увидимся, я буду одета во все новое. Потом, наверное, напишу пару писем. В каком-то смысле — на счастье.
Если никто и не понимает, о чем она, Айла знает. И это изумительный подарок, никаких больше коричневых платьев, пропади они пропадом. Одно письмо, без сомнения, Мастеру Эмброузу. А другое, а о другом и думать не хочется. Но, возможно, это и в самом деле — на счастье.
— Тогда купи что-нибудь шикарное. И яркое, хорошо?
— Куплю. — У Аликс как-то странно напряжен подбородок, когда она склоняется над Айлой, чтобы мазнуть ее губами по лбу. — Еще увидимся, обязательно.
Она смотрит вниз еще одну последнюю, долгую секунду. А потом уходит.
Что ж, победа далась нелегко, но триумф есть триумф. Получите, Мастер Эмброуз.
В напряженной, недоуменной тишине, которую оставила после себя Аликс, Мэдилейн кладет руку на плечо Джейми, который намного выше ее. Ежится? Опирается? Сложно судить под этим углом. Сегодня она выглядит более отдохнувшей и гораздо более сильной.
— Я тут подумала, — говорит она Джейми, — вы с Лайлом не будете против, если мы с твоей мамой побудем наедине, всего несколько минут? Может быть, кофе выпьете?
Когда Лайл кивает, она смотрит на него с любовью, и когда они с Джейми уходят, усевшись на весьма востребованный стул возле постели Айлы, улыбается и говорит:
— Ну разве нам не повезло, нам обеим: мой Берт, твой Лайл. Такой удачный второй выбор.
Второй шанс.
— Но… — Мэдилейн делает глубокий вдох. — Вот что я тебе хотела сказать, хотя тебе это может показаться странным, но я почему-то не могу отогнать от себя эту мысль: я все думаю, не зря ли мы не воспитывали тебя в духе какой-нибудь веры, не жалеешь ли ты о том, что у тебя сейчас нет подобного утешения. (Она права, и это совершенно неожиданно; в этом есть даже что-то зловещее.) Если так, прости меня, но я просто не могла этого сделать. Все, что нужно знать, все истории мы тебе рассказали, я знаю, но это не та религия, ради которой люди ходят в церковь, не то, что чувствуешь сердцем. Ты прости меня, если тебе этого когда-нибудь не хватало. И сейчас я хотела бы уметь молиться.
Господи.
— Правда? Знаешь, это не слишком заряжает меня оптимизмом.
Айла хотела бы, чтобы Мэдилейн улыбнулась. Ей хотелось бы, чтобы был хотя бы слабый повод посмеяться. Все, что она получает, — это мимолетная улыбка, просто проблеск.
— Но нет, я не думаю, что религия что-нибудь изменила бы. Не для меня. Я редко об этом задумывалась.
О вере — да, о доверии, о надежде, даже о некоторых историях, но не о том, о чем говорит Мэдилейн.