Он купил себе брезентовый плащ – подобие старинной зюйдвестки – и закутался в него.
Катер входил в устье Эско. Поскольку суденышко удалялось от города, он увидел издали, в странном локтеобразном изгибе реки эту руку, этот Антверпен: колокольни, сторожевые башни, собор Богоматери. И тут только понял, отчего ему всегда что-то протягивало руку – сквозь балюстраду мраморной лестницы, сквозь волну, сквозь пространство, сквозь время. Катер шел мимо зеленой завесы прибрежных деревьев, мимо кирпичных заводов, мимо невидимых вилл.
Стоя на корме и облокотясь на поручень, он бездумно созерцал пенный шлейф за катером. Тоскливую пустоту нарушали одни лишь пронзительные, и хриплые, и хищные крики белых красноногих чаек.
Был четверг 28 мая. После всего этого спада Вознесение было совершенно необходимо.[86]Он находился рядом с Лоранс, в маленьком саду особняка на улице Сен-Жак. Недавно он получил письмо от малышки Адри.
Дорогой Вова,
привет!
Я хочу мундир американского сержанта № 10248 на мой день рождения.
Адриана ван Вейден
Он узнал эту жирную вязь фломастера. Наверное, Роза направляла руку дочери, чтобы помочь ей выписать буквы, которых та еще не знала. Адри только-только начала интересоваться языком. Новизна мира постепенно стиралась.
Полулежа в шезлонге, Эдуард Фурфоз прикрыл глаза. Лоранс спросила:
– Все в порядке?
– Я подремываю, – ответил он. – Я счастлив.
Она тихонько положила руку на руку Эдуарда, и он так же тихонько убрал ее. Приоткрыл глаза и повторил:
– Я счастлив. Я постепенно обретаю свободу. Я перестал быть заложником имени, которое так любил.
– Но мы будем все-таки видеться?
– Мы будем все-таки видеться. Но больше не будем любить друг друга. Быть у кого-то в плену – это меня уже не привлекает. Я предпочитаю счастье.
– Неужто господин торговец детскими машинками стал благоразумным? – спросила Лоранс.
– А ты сама? – возразил он, указывая на сад.
– Это верно.
Она взглянула на свой сад, не очень-то убежденная в его правоте. И добавила:
– Шесть часов игры на фортепиано в день. Два часа на садоводство. Час на шитье, каждый вечер. И еще один час – для подписи бумаг в фотожурнале на набережной.
Она сказала ему, что ей куда больше нравится глядеть на свой садик в семьдесят квадратных метров, нежели колесить на велосипеде вместе с тетушкой Отти по шамборскому заповеднику, рискуя столкнуться нос к носу с кабанихой и ее выводком. Она предпочитает джунглям сады.
– Ты преувеличиваешь, Шамбор вовсе не похож на джунгли!
– Я предпочитаю сады.
– А ты знаешь, как зовут богиню садов?
– Конечно, нет. Может, Роза? Святая Роза Покровительница Джунглей?
– Нет, Флора – единственная богиня, которая не нуждается в мужском семени, чтобы производить на свет детей.
– Ну тогда это, конечно, не Роза.
– Прошу тебя, Лоранс! Итак, Флора – одинокая богиня. Богиня Весны со свитой из мелких невидных зверюшек – мошкары, гусениц и пчел, что копошатся среди листьев, почек и первых лепестков. Богиня, которую оживляет, но не оплодотворяет ветер. Богиня…
– Когда на тебя нападает красноречие, тебя не остановишь.
– Да, когда на меня нападает красноречие, меня не остановишь. Тем более что погода чудесная. Я прочитал тонны книг о богине садов.
– Ты – и читаешь? Вот чудеса!
– Я излагаю, как могу, свои знания, которым два часа от роду. У этой богини Флоры был жрец…
– И этот жрец – ты.
– Он был одним из двенадцати младших фламинов…[87]
– Одним из младших, значит, по-твоему, фламин в миниатюре…
Он приехал в офис на улице Сольферино. Ему невмоготу было находиться в этом месте, где блуждал другой призрак – воспоминание о Пьере Моренторфе. Повсюду чудилось лицо умершего друга, вся эта груда мяса, увенчанная лысой головой любителя крошечных деревцев. Викинг Гримр Лысый заткнул ноздри глаза, уши, рот и анус своего умершего отца и насыпал над его могилой каменный холм, дабы не оставить ему ни малейшей лазейки для возвращения в мир живых.
Эдуард съездил во Флоренцию. Он хотел увидеться с Антонеллой. Пересекая двор мастерской, почему-то, как ни странно, начал хромать. Дверь была заперта. Он постучал в двери склада, никто не отозвался. Тогда он обратился к хозяину бензоколонки, и тот на смеси английского, итальянского и французского, размахивая руками, сообщил, что ее отправили в психиатрическую клинику после того, как Маттео Фрире заключили в тюрьму, поскольку он был не в состоянии внести залог для временного выхода на свободу.
Наступила Троица. Мелкие огненные проблески, падавшие с небосвода, имели два с половиной миллиметра в длину. Из Лондона позвонил князь де Рель. Потрескивание табака в его трубке слышалось даже на расстоянии трехсот пятидесяти километров отсюда.
– Табакерка из светлой эмали «Ребенок, строящий карточный дворец», миниатюра на сюжет Карла Берне, чистейший стиль «помпадур».
– Покупайте. Можете дойти до двух тюльпанов.
– Бонбоньерка, эмаль на фарфоре, сюжет – Страсти Господа нашего Иисуса Христа.
– О нет.
– Могу я приобрести эту бонбоньерку для себя лично?
– О да, монсеньор.
– Пуговица, 1792 год, масло, автор Изабе. «Ребенок, играющий на опушке леса».
– Нет.
– Разве вы больше не коллекционируете пуговицы?
– Нет. Продолжайте. И побыстрее. Мне некогда.
– Пуговица, лак, автор Мартен. Портрет женщины в саду, пишущей письмо, в котором можно, с помощью сильной лупы, прочесть фразу: «Не пишите больше, приходите!»
– Нет. Повесьте-ка лучше трубку и оставайтесь в Лондоне до послезавтрашнего аукциона.
Он торопливо вышел из офиса. Зашагал по улице Сольферино. Обернулся. Увидел набережную, реку, Тюильри, Лувр вдали. Все было залито светом.
Он вернулся домой. И бросился в свое маленькое святилище на проспекте Обсерватории – просторную, белую и пустую комнату с узкой железной кроватью у стены, со свисающей над ней грушей-выключателем из светлого дерева и низким столиком возле постели, тоже белым. На столике безмолвствовали музыканты из Нюрнберга и несколько других, подаренных Антонеллой, – эти трубили, созывая мертвых. Он завел игрушки. Маленький Шарло фирмы Ingap судорожно затряс в воздухе немой телефонной трубкой. Молодая женщина из жести, в гофрированном воротничке, принялась водить смычком над немой скрипкой. Зеленый кузнец сноровисто замахал молотом над ярко-красной наковальней, которой, однако, никогда не касался. Виолончелист, автомат 1890 года, размашистыми движениями обеих рук безмолвно вел мелодию. Маленький бело-голубой барабанщик XVIII века, двенадцати сантиметров высотой, четко отбивал палочками марш на своем розовом, слоновой кости, барабане. Палочки также никогда не касались кожи – ее заменяла позолоченная жесть – барабана.