Во время ее визитов к матери я мог часами сидеть уставившись на гостью. Должно быть, она видела мое обожание и, закончив разговор с матерью, всегда обращалась ко мне с каким-нибудь вопросом, который почему-то казался мне очень интимным. Не помню, что именно мы с ней обсуждали, но я воспринимал эти разговоры как страшно секретные.
Прямо передо мной сидела тогда другая женщина. Ангел. (Это напоминает мне о том, как я увидел Грету Гарбо много лет спустя, после того как ее карьера в театре и на экране уже завершилась. Мы с какой-то актрисой-еврейкой, которая Гарбо никогда не видела, пошли на один из ее ранних фильмов. Когда Гарбо появилась на экране, моя молодая подруга тяжело задышала, как будто ее ударили под дых, у меня же на глаза навернулись слезы, и я тихо плакал без всякого стыда. Я плакал из-за всего — из-за ее красоты, грации, актерского мастерства…) Однако в то время я был еще слишком молод и не сталкивался со знаменитостями. Я еще ни разу не побывал в хорошем бродвейском театре, только в жалких местных, которые не производили впечатления.
Почему же Анна казалась мне такой особенной? К сожалению, я не знал тогда других женщин, кроме своей матери и ее подруг. Теперь мне неприятно вспоминать их манеру говорить и одеваться: приятельницы моей матушки в большинстве своем были немками, а немецкое население Бруклина в те времена не отличалось грацией и очарованием. Скорее наоборот.
Анна же — немка по происхождению, да еще из самого захолустья — и говорила как ангел, и выглядела как ангел, если такое вообще бывает. Среди остальных ее выделяла не только женственность (хотя и это тоже). Только несколькими годами позже я впервые наткнулся на книги малоизвестной ныне писательницы девятнадцатого века — Мэри Корелли — и понял, что Анна принадлежала к галерее ее необычных женских персонажей, на большинстве которых лежала печать божья. Откуда приходят эти создания, встреча с которыми возможна только раз в жизни? Словно те невидимые и незнакомые существа, которые роятся вокруг нас, а мы их не чувствуем, так и эти небесные создания влияют на нашу жизнь, а мы этого не замечаем. В некоторых европейских странах существует народное предание о феях. Только сумасшедшие берутся утверждать, что видели их или говорили с ними, и все же вера в них глубоко укоренена среди простого народа.
Всю свою жизнь я вольно или невольно использовал тетю Анну в качестве мерки для существ подобного рода. Мне даже страшно повезло жить с одной или двумя такими. Так же, как на иконе мы можем определить святого по светящемуся нимбу у него над головой, мы можем узнавать ангелов среди нас, вне зависимости от того, как они одеты и выглядят.
Не больше ли нас впечатляют вещи и существа, которых мы отказываемся признать реальными? Разве не неизвестное ведет нас вперед или назад? Гете называл это das ewige Weibliche — Вечная Женственность. У нас есть глаза, чтобы видеть ее, но у нас нет зрения. Помните, эти пришельцы из иного мира живут среди нас!
Флорри Мартин
Мартины жили по соседству с нами в Бруклине. Их дочери Флоренс и Кэрри однажды отвели меня в полицию за то, что я ругался матом. Только матери (моя и ее собственная) звали старшую дочь Флоренс, все остальные называли ее Флорри, и ей это шло гораздо больше.
Когда мы переехали из старого района на «улицу ранней скорби» в Бушвик, за нами вскоре переехали и Мартины, включая Оле Мэна Мартина и его сына Гарри, который был меня на год или на два старше, но слегка запаздывал в развитии. Оле Мэн Мартин — выдающийся персонаж! Он зарабатывал себе на жизнь, проводя в больших отелях Манхэттена облавы на мышей и крыс. Для этого он использовал двух хорьков, которых носил в кармане своего желтовато-коричневого длинного сюртука, давно вышедшего из моды. Его жена, очень набожная особа, все время ходила в церковь и хранила на лице неизменно печальное и ханжеское выражение. Как и мои родители, она была лютеранкой, но мои предки ни разу не посетили ни лютеранскую, ни методистскую, ни католическую, ни пресвитерианскую церковь.
Мне шел тогда уже семнадцатый или восемнадцатый год, а Флорри Мартин — двадцать какой-то. Она была очень яркой, привлекательной блондинкой, часто просила меня сводить ее в кино, или на танцы, или на какой-нибудь фестиваль, а в подъезде своего дома обычно одаривала меня долгим поцелуем взасос. Я не привык еще к такому обращению от женщин старше меня, это разжигало меня, и я все чаще наведывался в дом к Мартинам. Кажется, это было уже в выпускном классе, поскольку я уже состоял в «Обществе Ксеркс». Их семье, конечно, страшно не повезло с младшим сыном — Гарри, «бездельником» и «никчемным лентяем», как его все величали. Однако я нравился Гарри, и он показал мне, так сказать, «другую сторону бытия»: именно с ним я впервые попал на эстрадное представление, которых теперь уже не устраивают. Я был шокирован и одновременно совершенно очарован, с тех пор я часто ходил смотреть выступления пародистов. (И никогда об этом не жалел.) Гарри также научил меня играть в пул и бросать кости в барах — его забавляло то, как быстро я все схватываю.
Их семья очень дружелюбно относилась ко всякому, кто посещал церковь. Они часто приглашали меня отведать с ними кофе, пирог или мороженое. Чем чаще я видел Флорри, тем сильнее ее обожал. Она всегда светилась, была готова помочь и никого не критиковала в отличие от моих предков. Сам того не осознавая, я безумно в нее влюбился.
«Общество Ксеркс»… У нас был обычай — встречаться в доме одного из членов раз в две недели. На этот раз встречу назначили у меня, и почему-то все пошло не так, как обычно. Атмосфера сдержанности и строгости была вызвана, по-видимому, моими стараниями не допустить лишнего шума. Я настаивал на этом против воли, только потому, что мамаша попросила проявлять больше уважения к соседям.
Во время одной из часто повисавших пауз кто-то из ребят попросил меня поиграть для них. Он сказал, что слышал, будто я делаю потрясающие успехи в игре на пианино. Я сразу же согласился и уселся играть «Вторую венгерскую рапсодию» Листа, единственную известную мне вещь этого композитора. Я играл очень живо и решительно и, к собственному удивлению, заслужил аплодисменты.
— Еще, еще! — требовали слушатели.
Польщенный такой высокой оценкой своих способностей, я продолжил играть, на этот раз то ли Шумана, то ли Рахманинова. Скорее всего это был Шуман, поскольку я помню, что, заканчивая играть, пришел в печальное поэтическое настроение — hors de moi-même[47], так сказать. Да, закрыв ноты, я какое-то время сидел словно в трансе, музыка загипнотизировала меня. Аплодисменты на этот раз прозвучали более вяло. Неожиданно очарование момента было нарушено чьим-то хриплым голосом, который поинтересовался, встречаюсь ли я до сих пор с Флорри Мартин и как у нас идут дела. Затем посыпались вопросы: кончаю ли я с ней, хороша ли она в постели… Вскоре все члены клуба развеселились и задорно хохотали. Тогда я вдруг повернулся на своем табурете и зарыдал. Не просто заплакал, а зарыдал в голос — со стонами и всхлипываниями. Кто-то из ребят подошел и положил руку мне на плечо:
— Господи, Генри, да не принимай это близко к сердцу, мы же просто пошутили!