Стена вокруг садов виллы Джустиниани поблескивала в свете ущербной луны. Когда Паскуале впервые был здесь с Никколо Макиавелли, луна, всходившая над долиной, была красного цвета. Теперь же она была холодного сине-белого оттенка, поскольку мануфактуры вдоль Арно закрылись и перестали дымить. Вдвойне плохое знамение, эта ясная луна. Людям синьора Таддеи под командованием Джироламо Кардано приходилось из-за нее нелегко, когда они пробирались через оливковую рощу, представлявшую собой контраст лунного света и тьмы, где каждая тень могла оказаться слугой или солдатом Джустиниани. Два человека шли впереди, проверяя, свободен ли путь, за ними следовали все остальные, сгибаясь под тяжестью тюков. Несмотря на следопытов, Паскуале вздрагивал от каждой трепещущей тени, от каждого шороха мыши. Он не был храбрецом и не был настолько глуп, чтобы не бояться. Пелашиль назвала его дураком, и теперь он верил в это, хотя тогда протестовал.
Он пошел к ней вечером, пока Кардано, вооружившись бумагой, добытой благодаря связям Таддеи, ходил в мастерские Нового Университета забрать агрегат, о наличии у них которого сторожа не подозревали. Паскуале дал слово чести купцу, что вернется, но Таддеи подкрепил его обещание, отправив его не под стражей, но под тайным присмотром.
Паскуале вошел в кабак под приветственные возгласы и свист приятелей: один сказал, что Паскуале похож на привидение; другой, что привидения не бывают такими оборванцами; третий, что он наконец-то прославился, потому что магистрат разыскивает его. У четвертого между колен была зажата viola da gamba;[24]проворно водя смычком, он принялся извлекать, из ее деревянного, женственно очерченного корпуса жалостливую мелодию. Его товарищи колотили в такт ладонями по коленям (этот могучий аккомпанемент был позаимствован из песнопений дикарей Нового Света и являлся последним музыкальным веянием, подобные энергичные, напористые ритмы вытесняли традиционные напевы), а музыкант пропел первую строчку популярной любовной песни, переделывая слова, чтобы зарифмовать имя Паскуале. Все захохотали и сбились с ритма, разразившись аплодисментами.
Паскуале сразу ощутил, что вернулся домой, но он изменился, а дом остался прежним. Он внезапно обнаружил, что не имеет ничего общего с этими щеголеватыми юнцами, чьи волосы уложены замысловатыми локонами или прилизаны до лакированного блеска гуммиарабиком, чьи чистые наряды старательно подобраны в оттенках розового, желтого и васильково-синего цветов, а руки надушены свежей розовой и лавандовой водой, с этими их лениво растянутыми словами и всепонимающими улыбочками, с их мелкими интрижками и ложным пристрастием к хорошим лошадям (которых они не могли себе позволить) и красивым женщинам (которых они тоже не могли себе позволить). Коричневые чулки и камзол, черная куртка, которую Паскуале дали в доме Таддеи, были просто практичными, их покрой вышел из моды лет десять назад. У него не было времени как следует вымыть голову, не говоря уже о том, чтобы уложить кудри ниспадающими локонами, вместо этого он собрал их в сетку для волос, как солдат. Он ощущал себя внезапно выросшим из мальчишеского возраста. Они уговаривали его посидеть с ними, рассказать, чем занимался, рассказать, что ему известно об убийстве Рафаэля, выпить с ними.
— А что там насчет магистрата? — спросил Паскуале.
— Ты был плохим мальчиком, — ответил музыкант, отставляя в сторону инструмент со смычком. — Неужели кто-то выдвинул против тебя обвинение в tamburi?[25]
— Может, приударил за чьей-то дочкой, Паскуалино? — спросил второй приятель, а третий подхватил:
— Скорее, за чьим-нибудь сынком.
Паскуале вспомнил монаха и пожал плечами, он спросил о Пелашиль, и приятели снова захохотали. Купец, сидевший у догорающего огня, обернулся на шум, нахмурившись. Паскуале встретился с ним взглядом и быстро отвернулся.
— Где Россо? — спросил кто-то. — Ну же, Паскуале, присядь с нами и расскажи обо всех своих злодеяниях!
Паскуале залился краской. Он не мог сказать товарищам, что его учитель мертв — сам свел счеты с жизнью. Вместо этого он заявил, что должен повидать Пелашиль, разбудил хозяина-швейцарца, дремавшего в углу, его громадная псина лежала у него на босых ногах. Хозяин ругнулся спросонья и сказал, что Пелашиль в задней комнате моет посуду.
— Осторожнее, — добавил он, — и береги голову, когда войдешь.
Паскуале вскоре выяснил, что имел в виду швейцарец. Пелашиль полоскала в лохани тарелки. Селедка жарилась на решетке над углями, в воздухе плавал дым. Когда Паскуале заговорил с ней, она развернулась к нему спиной, он упорно продолжал, и она плеснула на него грязной водой. Он отскочил назад, обиженный. Сказал, что всего лишь хотел попрощаться, потому что едва ли вернется.
— Попрощался. Можешь идти. Уходи! — Она сердилась, терла глаза мокрыми красными руками, отвернувшись к нему спиной и сбрасывая его руку, когда он пытался развернуть ее к себе.
Он попробовал обратить все в шутку:
— Что ж, я-то думал, я тебе небезразличен, а оказывается, все наоборот.
— Вы мужчины. Такие храбрые. Такие самоотверженные. Так вы думаете, играя в ваши дурацкие игры. Иди, пусть тебя убьют, и не жди, что я стану горевать. Будь героем, радуйся своей могиле. Надо полагать, твои дружки поставят тебе хорошенький памятник.
— От этого разговора о могилах мне не по себе. Я просто пришел просить тебя о двух вещах. Позаботься об обезьяне, так, на всякий случай. Понимаешь…
— От нее не больше беспокойства, чем от старика, и она лучшая компания, чем ты.
— Чище? Теплее? Ладно, я не стану обижаться, если ты пустишь в свою постель это чудовище.
Она улыбнулась, на мгновение белая молния сверкнула на коричневом лице.
— А ты думаешь, ты такой уж распрекрасный.
— А разве нет?
— Я говорила тебе, каким ты можешь стать. Ты дурак.
— Пелашиль, я сомневаюсь, что хочу стать магом. Несколько дней назад я всего лишь хотел найти способ написать ангела так, как его не писал никто.
— Я показала тебе способ.
— Но сейчас я не понимаю, что я видел.
Многоцветная птица, которая была Пелашилью и не была ею. Мгновения, словно бусины, нанизанные на нить, яркие и неподвижные, словно звезды. Существо, которое он увидел в складках висящей ткани.
— Ты не сможешь понимать хикури, пока не станешь мара’акаме. До тех пор все твои сны будут просто… как игрушки.
— Развлечение?
— Да. — Пелашиль была непреклонна.
— Но этот путь кажется слишком длинным.
— Слушай. Когда ты первый раз пробуешь хикури, ты смотришь в огонь и видишь игру красок, множество стрел с цветным оперением.