ты загадки не загадывай! Ты это серьёзно или смеёшься? Никогда тебя не поймёшь, чего ты хочешь!
— А вот они сами нам скажут, чего хотят, — не смущаясь, что получил «нагоняй» при всех, отвечает ему Кухаренко. — Их ответ и будет нашим с вами решением, Михайлович, — и, хитро улыбнувшись, продолжил, — а полагаю, что скажут они именно то, о чём думаю я, и что так не понравилось вам, товарищ Муравьёв. Правда, Лев Абрамович?!
Слово берёт Лёва:
— Я лично не претендую на отдельный барак. И мне кажется, что предложение лагеря — отнюдь не из альтруистических побуждений. Они хотят отделить нас от людей, сделать нас «придурками» по лагерному образцу. Самое верное средство разобщения людей — это размещение их по этажам. А я против этажей. Вас удовлетворяет мой ответ? — обращаясь к Кухаренко, заканчивает своё выступление Абелевич.
Кухаренко не унимается, он встаёт и нависает глыбой над всеми.
— Так это ж только вы так думаете, а остальные спят и во сне видят, как они будут жить спокойной жизнью, в своей среде!
Поднимается Михаил Матвеевич Омётов и, растягивая слова, немного окая, без эмоций, без какого-либо выражения или акцентирования, коротко бросает:
— Абелевич сказал то, что мы все просили его сказать вам ещё задолго до того, как вы пригласили нас сюда. Единственно, в чём он промахнулся, это в том, что почему-то он говорил от своего имени, а не от нашего. Думаю, что так получилось от его излишней скромности и щепетильности. Об этажности мы не говорили и он, боясь навязывать эти мысли, стал говорить от своего имени. А зря, Лев Абрамович, этажность для всякого общества страшна, а для нашего советского — в особенности. Вы не ошиблись и выразили наше мнение!
— А ведь не дурно, Михаил Александрович! Ты о них проявляешь заботу, а они ершатся, нос воротят от этого. Ну что ж, мне всё понятно. Им, очевидно, виднее, ведь не нам с тобою жить, а им! А слушают их на фабрике, кажется, неплохо и Моисеев, и Соколов с Апанасенко, и Кукушкин, даже Николая Баранова заставили работать! А чего нам с тобою ещё нужно? А?..
— Ну, вот и договорились, — заключает беседу Муравьёв. — Авторитет не местом жительства определяется, а знанием дела, желанием работать, разумной требовательностью и чутким, сердечным, товарищеским отношением. Это сила большая, я бы сказал — несокрушимая. Так-то!
— Наконец-то ты меня понял, — хохочет Кухнаренко. Смеёмся и мы.
И всё же лагерь поступил по-своему. Через некоторое время нас таки переселили в другой барак, но по настоянию фабрики оставили в старой бригаде, назначив бригадиром меня.
В бригаду прислали пополнение. Узнаю среди новеньких Колю — сокамерника по Соловкам. Зная, что он работать не будет, хотел просить Муравьёва об отчислении его с фабрики (иногда это удавалось). Но потом блеснула озорная мысль, а нельзя ли всё же использовать его, не исправить, так как на последнее рассчитывать было трудно, а, именно, использовать. Он не малолетний правонарушитель, а «законник», вор по формуляру, вор на самом деле, сидит уже не первый раз. Сын неплохих, интеллигентных родителей, окончил среднюю школу, как видно, много читал, язык у него красивый, грамотный.
Посоветовался с Абелевичем, Шмидтом, Моисеевым — и сообща решили предложить ему заведовать нашей инструменталкой-кладовой. Переговоры поручили мне, как «старому» его знакомому и бригадиру.
— Коля, хочу предложить тебе работу!
Вместо ответа — сперва недоумевающий вопросительный взгляд, а потом:
— От работы кони дохнут, товарищ начальник!
— Да ты ведь не знаешь, какая работа, а кони, кстати, дохнут и без работы, в особенности, когда их плохо кормят.
Концом своей фразы я чуть не испортил всего дела.
— А я не прошу, что бы ты меня кормил, мне пайка не нужна и не пугай меня, я уже пуганый-перепуганый, мать…
— Ты меня, Коля, не понял, это же не о тебе, а о конях. Ты о них, ну и я тоже! Ты ж хорошо понимаешь, что я никакой не хозяин. Хозяин один и у тебя и у меня. Обоим нам он не нравится. Мне, может быть, даже больше тебя, но не об этом сейчас толковище. Я предлагаю тебе сидеть и выдавать работягам инструмент, материалы.
— Что, что? Какой там ещё инструмент и материалы?..
— Будешь заведовать нашей инструменталкой-кладовой.
— Я?! Это я-то? Да ты что, товарищ начальник? Чокнулся? Меня!? Так я же вор, ты что, забыл? Тебе что, мало сроку своего? Даты… в рот меня… в инструменталку… заведующим!..
— Коля, я не шучу, да там и воровать-то нечего, что там возьмёшь, и у кого, у себя же!
— Так ты что? В самом деле меня в инструменталку?!
— Ну а ты думал как, трепаться с тобой буду, тоже мне, трепача нашёл!
— Товарищ начальник, а жалеть не будешь, это тебе говорит Колька, б…ь буду, не будешь! Да такой инструменталки, как у нас, нигде не будет. В рот меня…, если не сделаю! Лады, товарищ начальник… Когда?
— Сейчас, Коля, прямо сходу, не отходя от кассы!
У Коли горят глаза, он улыбается. Он, по всему видно, благодарен, но этика блатного, законника, не позволяет сказать «спасибо!» и он его не произносит вслух, только глаза его выдают. Они светятся неподдельной радостью.
Надоел ему костёр, надоели разговоры в КВЧ, переходы из бригады в бригаду, опасения получить лагерный срок, надоел сам себе и людям.
И стал Коля инструментальщиком на фабрике. Должность не противопоказана по статуту блатных, ведь это не работа, а должность.
Вначале работяги взвыли. Попробуй-ка не сдать инструмент в день его выдачи, попробуй принести его грязным, а о поломках или утере и не заикайся. Душу вымотает, заставит исправить поломку или достать новый, принимает и равноценную замену.
Пользуясь свободным хождением по всей производственной зоне, он, предупредив рабочих, исчезал из инструменталки на час, два, а то и на полсмены. Натаскал метчиков, свёрел, развёрток, измерительных инструментов, ключей, ножовок, линеек и рулеток, паяльных ламп и горелок, ящиками — разных болтов, гаек, гвоздей, шурупов, заклёпок и даже… микроскоп. Тут же в кладовой у него войлок и асбест, картон и резина, шланги, мел и канифоль, ремни и пакля, керосин и бензин. Откуда брал и как доставал — неизвестно. Вряд ли честным путём.
— Будь спокоен, товарищ начальник, тебя не подведу, не подведу и фабрику, — отвечал всякий раз, когда начинал его журить.
А через некоторое время сделал себе портсигар из алюминия с серебряной монограммой из двугривенного старой чеканки. Носился с этим портсигаром, как мать носится с ребёнком. У каждой матери её ребёнок — самый