не имел ни желания, ни таланта в этом участвовать. Что Хайльнер с недавних пор зачастил вечерами в «Спарту», он поначалу даже не замечал, так как его сейчас занимали другие вещи. Днем он бродил вялый и рассеянный, работал медленно и нехотя, а однажды на уроке Ливия с ним произошло нечто странное.
Профессор вызвал его переводить. Он не пошевелился.
– Что это значит? Почему вы не встаете? – сердито вскричал профессор.
Ханс не двигался. Сидел за партой, выпрямив спину, чуть опустив голову и прикрыв глаза. Оклик наполовину вывел его из грез, но голос учителя доносился как бы из дальнего далека. Почувствовал он и что сосед с силой толкнул его. Все это его не трогало. Он был окружен другими людьми, другие руки касались его, другие голоса обращались к нему, близкие, тихие, рокочущие голоса, не произносившие слов, а лишь журчавшие басовито и мягко, словно фонтан. А сколько глаз смотрело на него – незнакомых, полных предчувствия, больших, блестящих. Может статься, то были глаза римской толпы, о которой он только что читал у Ливия, может статься, глаза неведомых людей, которые ему приснились или он когда-то видел их на картинках.
– Гибенрат! – воскликнул профессор. – Вы что, спите?
Ученик медленно открыл глаза, удивленно устремил их на учителя и помотал головой.
– Вы спали! Или можете мне сказать, на каком предложении мы остановились? Ну?
Ханс ткнул пальцем в книгу, он хорошо знал, где они остановились.
– Быть может, изволите теперь и встать? – иронически осведомился профессор.
Ханс встал.
– Чем же вы заняты? Смотрите на меня!
Ханс посмотрел на профессора. Однако тому его взгляд не понравился, он удивленно покачал головой:
– Вам нехорошо, Гибенрат?
– Нет, господин профессор.
– Садитесь, а после урока зайдите ко мне.
Ханс сел, склонился над своим Ливием. Он вовсе не спал и понимал все, но одновременно внутренний его взор следил за множеством чужаков, которые медленно, не сводя с него своих блестящих глаз, отступали в беспредельную даль, пока полностью не пропали в тумане. В то же время голоса учителя и переводящего ученика и все мелкие шумы в классе приближались и наконец стали реальными и близкими, как всегда. Парты, кафедра, доска стояли на обычных местах, на стене висели большой деревянный циркуль и угольник, вокруг сидели товарищи, и многие из них с любопытством нагло косились в его сторону. И вот тут Ханс страшно испугался.
«После урока зайдите ко мне» – так было сказано. Боже милостивый, что же стряслось?
В конце урока профессор жестом подозвал его к себе и повел сквозь строй глазеющих товарищей.
– Скажите-ка мне, что такое с вами было. Спать вы, значит, не спали?
– Нет.
– Почему же не встали, когда я вас вызвал?
– Не знаю.
– Или вы меня не слышали? Вы туги на ухо?
– Нет, я вас слышал.
– И не встали? И глаза у вас потом были такие странные. О чем вы думали?
– Ни о чем. Я уже хотел встать.
– Почему же не встали? Вам все-таки было нехорошо?
– Пожалуй, нет. Я не знаю, что это было.
– У вас болела голова?
– Нет.
– Что ж, ладно. Ступайте.
Перед обедом его вызвали снова и проводили в дортуар. Там ждали эфор и окружной врач. Его осмотрели и расспросили, однако ничего определенного выявить не удалось. Доктор добродушно посмеялся, не принимая дело всерьез.
– Нервишки, господин эфор, – с улыбкой сказал он. – Мимолетный упадок сил – вроде легкого головокружения. Молодому человеку надлежит ежедневно бывать на воздухе. От головной боли могу прописать ему капли.
С того дня Ханса ежедневно после обеда отправляли на часовую прогулку. Он не возражал. Одно плохо: эфор строго-настрого запретил Хайльнеру сопровождать его. Хайльнер злился и возмущался, но поневоле уступил. И Ханс гулял в одиночестве, находя в этом известное удовольствие. Была ранняя весна. На округлые плавные изгибы холмов прозрачной светлой волною уже набегала первая зелень, деревья распрощались с зимней личиной, с бурой, резко очерченной сетью ветвей, в игре юной листвы переплелись друг с другом и с красками ландшафта, обернулись бескрайним, текучим потоком живой зелени.
Раньше, когда учился в латинской школе, Ханс воспринимал весну не так, как на сей раз, ярче, пытливее, вникая в подробности. Наблюдал, как возвращаются птицы, вид за видом, как одно за другим зацветают деревья, а затем, с наступлением мая, начинал рыбачить. Теперь он не давал себе труда распознавать птиц или различать кустарники по их бутонам и почкам. Видел лишь всеобщее движение, прорастающие везде и всюду краски, вдыхал аромат юной листвы, чувствовал ласковый, бодрящий воздух и в удивленье шагал через поля. Он быстро уставал, постоянно хотел прилечь и поспать и почти все время видел множество разных других вещей, не тех, что окружали его. Что это были за вещи, он сам не знал, да и не задумывался об этом. То были светлые, нежные, странные грезы, обступавшие его как живописные полотна или как аллеи диковинных деревьев, где ничего не происходило. Чистые картины, только чтобы смотреть, но ведь и смотреть на них – тоже переживание. Он как бы переносился в другие края, к другим людям. Странствовал по незнакомой земле, по мягкой почве, на которую приятно ступать, вдыхал незнакомый воздух, полный легкости и едва уловимой, отрешенной, пряной остроты. Порой эти картины сменялись ощущением, смутным, теплым, волнующим ощущением, будто по его телу, едва прикасаясь, скользит легкая рука.
Читая и работая, Ханс сосредоточивался лишь с большим трудом. То, что его не интересовало, тенью ускользало прочь, и древнееврейские вокабулы, если он хотел помнить их на уроке, приходилось заучивать в последние полчаса. Однако же нередко случались те секунды явственного созерцания, когда он, читая, вдруг воочию видел все, о чем шел рассказ, оно было здесь, жило и двигалось, много более ощутимое и реальное, нежели ближайшее окружение. И меж тем как он в отчаянии замечал, что память его не желает больше ничего воспринимать и едва ли не день ото дня становится все слабее и ненадежнее, его иной раз захлестывали давние воспоминания, притом с отчетливостью, которая казалась ему странной и пугающей. Посреди урока или за чтением ему порой вспоминался отец, или старая Анна, или один из школьных учителей либо одноклассников, они зримо стояли перед ним и на время целиком поглощали его внимание. Снова и снова он переживал эпизоды поездки в Штутгарт, земельного экзамена и каникул, а не то видел себя с удочкой у реки, чуял испарения напоенной солнцем воды, и вместе с тем ему казалось, будто с той поры, о которой