образ волнующихся прибрежных вод и нос тяжелой барки, а затем вся картина растаяла, словно пар от дыхания зимой. Временами подобное случалось вновь, из книг как бы жадно вырывался какой-нибудь персонаж или фрагмент истории, стремясь еще раз ожить и отразить свой взор в живых глазах. Ханс не роптал, только удивлялся и при этих быстролетных, тотчас ускользающих явлениях чувствовал себя глубоко и странно преображенным, будто смотрел сквозь черную землю, как сквозь стекло, или будто на него взглянул Господь. Эти чудесные мгновения приходили незвано и исчезали без сожаления, точно паломники и милые гости, к которым не смеешь обратиться, не смеешь упросить остаться, ибо веет от них чем-то не от мира сего, божественным.
Он хранил эти переживания в себе, даже Хайльнеру про них не рассказывал. Меж тем у Хайльнера былая меланхолия обернулась бурным радикализмом, он критиковал все и вся, монастырь, учителей и товарищей, погоду, человеческую жизнь и существование Бога, а порой впадал в задиристость или неожиданно выкидывал глупые фортели. Стоя особняком, как противоположность остальным, Хайльнер в своей опрометчивой гордыне постарался довести это противостояние до непримиримой враждебности, в которую невольно оказался втянут и Гибенрат, так что два друга очутились в полной изоляции, словно островок, привлекающий к себе неприязненные взгляды. Ханс, пожалуй, вовсе перестал бы обращать на это внимание. Если бы не эфор, перед которым он испытывал безотчетный страх. Ведь теперь тот относился к прежде любимому ученику холодно и с нарочитым пренебрежением. И как раз к древнееврейскому, предмету эфора, Ханс мало-помалу потерял всякий интерес.
Забавно было видеть, как за считаные месяцы четыре десятка семинаристов – за малым исключением – изменились душой и телом. Многие сильно прибавили в росте, весьма в ущерб ширине, и с надеждой выставили запястья и щиколотки из платья, которое, увы, вместе с ними не росло. Лица обнаруживали все оттенки уходящей детскости и потихоньку заявляющей о себе гордой возмужалости, а гладкий лоб тех, чьи тела покуда не выказывали неуклюжести созревания, изучение Пятикнижия Моисеева хотя бы на время отмечало мужской серьезностью. Пухлые щеки стали прямо-таки редкостью.
Изменился и Ханс. Ростом и худобой он сравнялся с Хайльнером, выглядел едва ли не старше его. Прежде слегка обозначенные угловатости лба проступили отчетливее, глаза ушли глубже в глазницы, лицо сделалось нездорового цвета, конечности и плечи были костлявы и худы.
Чем меньше его удовлетворяли собственные успехи в учении, тем больше он, под влиянием Хайльнера, отдалялся от товарищей. А поскольку уже не имел причин смотреть на них свысока, с позиций отличника и будущего первого ученика, заноситься ему было не к лицу. Однако он не мог простить товарищам, что они давали это понять и что сам он болезненно переживал это обстоятельство. В особенности с безупречным Хартнером и с наглецом Отто Венгером не раз возникали стычки. Когда однажды Венгер опять насмехался и злил его, Ханс вышел из себя и ответил ударом кулака. Случилась ужасная драка. Венгер был трус, но справиться со слабосильным противником не составляло труда, и он бесцеремонно лупил куда попало. Хайльнер отсутствовал, остальные же праздно наблюдали, полагая, что Ханс заслужил взбучку. Ему и правда досталось на орехи, из носа шла кровь, все ребра болели. От стыда, боли и злости он всю ночь глаз не смыкал. Другу он не сказал ни слова, но с тех пор окончательно замкнулся и с товарищами по дортуару почти не разговаривал.
Ближе к весне, под воздействием дождливых полудней, дождливых воскресений и долгих сумерек в монастырской жизни возникли новые образования и передвижки. Дортуар «Акрополь», среди обитателей которого были хороший пианист и два флейтиста, устроил два превосходных музыкальных вечера, в дортуаре «Германия» учредили общество художественного слова, а несколько юных пиетистов создали библейский кружок, который ежевечерне читал главу из Священного Писания вкупе с пометками из Кальвской Библии.
Хайльнер хотел вступить в общество художественного слова дортуара «Германия», но его не приняли. Он кипел от злости. И в отместку пошел в библейский кружок. Там его тоже видеть не желали, но он поставил-таки на своем и смелыми речами и безбожными намеками превращал благочестивые беседы скромного маленького братства в ссоры и распри. Вскоре и это развлечение ему наскучило, однако иронично-библейский тон сохранялся у него еще долго. Впрочем, на сей раз большого внимания он не удостоился, так как поголовно всех обуял дух предприимчивости и учредительства.
Наибольшую известность снискал один талантливый и остроумный «спартанец». Помимо личной славы, он всего лишь стремился немного расшевелить дортуар и всякими веселыми шалостями почаще устраивать передышки в однообразной трудовой жизни. Этот мальчик, по прозвищу Дунстан, нашел оригинальный способ произвести фурор и стяжать довольно громкую славу. Как-то утром, выйдя из дортуаров, ученики обнаружили на двери умывальной листок, где в двустишиях под заголовком «Шесть эпиграмм из «Спарты»» остроумно высмеивались отдельные приметные товарищи, их сумасбродства, их проделки, их дружба. Парочке Гибенрат – Хайльнер тоже досталось. В маленьком государстве поднялось грандиозное волнение, все толпились возле упомянутой двери, словно у театрального подъезда, и толпа эта гудела, пихалась, гомонила наперебой, как пчелиный улей, царица которого готовится к вылету.
На следующее утро вся дверь была обклеена эпиграммами и ксениями[54] с возражениями, согласиями, новыми нападками, однако ж зачинщику шумихи хватило ума далее в этом не участвовать. Своей цели – запалить костер – он достиг и радостно потирал руки. Несколько дней кряду почти все юные семинаристы участвовали в битве ксениев, все бродили в задумчивости, сочиняя двустишия, и, пожалуй, один только Люциус, как всегда, беззаботно занимался своими уроками. В конце концов кто-то из учителей заметил, что́ происходит, и запретил продолжение волнующей игры.
Хитрец Дунстан тем временем не почивал на лаврах, готовил главный удар. Он выпустил первый номер газеты, гектографированный в крошечном формате на черновой бумаге; материал для него он собирал не одну неделю. Называлась газета «Дикобраз» и была задумана в первую очередь как юмористический листок. Забавный диалог меж автором Книги Иисуса Навина и неким маульброннским семинаристом стал гвоздем первого выпуска.
Успех был ошеломительный, и Дунстан, теперь уже с видом и повадками крайне занятого редактора и издателя, пользовался в монастыре примерно такой же неоднозначной славой, как некогда великолепный Аретино[55] в Венецианской республике.
К всеобщему удивлению, Герман Хайльнер с энтузиазмом участвовал в издании и вместе с Дунстаном производил строгую сатирическую цензуру, для чего ему с избытком хватало и остроумия, и дарования. Около четырех недель маленькая газетка держала в напряжении весь монастырь.
Гибенрат предоставил другу полную свободу действий, сам он