нереальные мальчишеские фантазии. У Хеленки совсем другие взгляды, к тому же в лагере просто нет места для личной жизни. В течение последующих недель она несколько раз находит меня, она всегда добра, участлива и доступна, она относится ко мне с настоящей дружеской теплотой, но конечно же без всяких иных намерений – все это мои выдумки.
То, что я заставил себя умываться по утрам, и регулярное чтение учебников привели к тому, что отношение ко мне изменилось и в бараке, и на работе. К тому же мной интересуется красивая Хеленка Майтлис, а может быть, мне это просто кажется, когда она приближается с улыбкой на полных губах – как бы то ни было, я чувствую себя увереннее, мне легче приспособиться к жизни в лагере. Осенью 1943 года Хеленка перестала так часто приходить ко мне, но я все равно о ней думаю, о ее мягкой женственности, дружелюбии и заинтересованности, о том, как она красива – и мне тепло от этих мыслей, я знаю, что всегда могу ее разыскать, если это будет необходимо.
К зиме выяснилось, что «бронекулаки», которые мы делаем в механическим цехе, тоже никому не нужны. Стало известно, что группа экспертов из вермахта посетила фабрику Хасаг в Германии, где была разработана конструкция, что они испытывали нашу продукцию и все до одного экземпляры – а наш мастер отбирал для испытаний лучшие образцы – были признаны негодными. Эксперты пришли к выводу, что как радиус действия, так и точность попадания не влезают ни в какие ворота. Уж нас-то, тех, кто делал эту нехитрую штуку, вывод экспертов нисколько не удивил.
Поскольку механический цех остался без заказов, и, по-видимому, без перспектив, количество рабочих предстоит сократить до минимума. Рабочие нужны, только чтобы обеспечить внутренние нужды фабрики – наладку и ремонт станков. Генек Хофман, наш бригадир, спрашивает меня, не хочу ли я работать в строительном отделении. «Там, правда, работа в основном на улице. Зимой, конечно, трудновато, но зато никаких ночных смен, по воскресеньям ты не всегда, но часто свободен, к тому же работами руководит поляк». Я благодарю его – и принимаю предложение, меня привлекают хоть какие-то изменения в нашей довольно беспросветной жизни.
Как-то в первых числах ноября, примерно через час после начала смены, на площадке появился польский рабочий, я его никогда раньше не видел. Он коренаст и темноволос, выглядит так, как тысячи других рабочих, у него характерная для людей физического труда немного неуклюжая, но уверенная походка.
Он подходит к нашему начальнику – Адаму Вавженяку и спрашивает его о чем-то. Мне кажется, они смотрят на меня. Я вижу, как Адам кивает в знак согласия и отворачивается, а поляк подходит ко мне и предлагает отойти в сторонку.
Мы заходим за конуру, – мы недавно ее соорудили для временного склада инструментов, – и он передает мне коричневый бумажный пакет. «Это от твоего отца, – говорит он, – будь осторожен». У меня опускаются руки, я не могу вымолвить ни слова. Он видит, в каком я состоянии, сует пакет в карман моего тонкого халата, выданного мне на складе, чтобы защититься от ноябрьского холода – и уходит, не дав мне ни секунды, чтобы хотя бы спросить его о чем-то. Первое мое побуждение – побежать за ним, но потом я понимаю, что это бессмысленно. На меня накатывает волна радости – наконец-то весточка от моих.
Только примерно через час, во время перерыва на завтрак, у меня появляется возможность заглянуть в бендежку и открыть пакет. Там лежит небольшой белый батон.
Я не помню, когда я в последний раз видел белый хлеб, это было так давно. Для меня это не просто кусок белого хлеба. Батон раза в два побольше французской булки, в нем запечены какие-то зерна – похоже, семечки подсолнуха. Он выглядит таким пышным и совершенно не похож на черный, непропеченный и мокрый – для тяжести – хлеб, что нам выдают в лагере. Я отламываю маленький кусочек батона, который Пинкус каким-то невероятным образом ухитрился мне передать, и аккуратно крошу его на кусок нашего черного хлеба. По-видимому, эта возня заняла какое-то время, так что кофе из цикория успел остыть, но мне все равно кажется, что я давно не ел такого вкусного завтрака.
Этого батона хватает на три дня. Я крошу его на черный хлеб утром и вечером, и еще съедаю кусочек с супом в двенадцать часов, но к третьему дню батон зачерствел.
Но главное, я получил подтверждение того, в чем все время пытался себя убедить – что мой отец жив. И он находит возможность связаться со мной, даже когда я нахожусь в таком отрезанном от всего мира месте, как лагерь Хасаг-Пельцери.
Хасаг-Пельцери – это не лагерь массового уничтожения, как лагеря в восточной части генерал-губернаторства – Белжец, Майданек, Хелмно, Собибор и Треблинка. Там почти всех прибывших убивают в тот же день цианистым газом в больших герметичных газовых камерах и сжигают в крематориях. Треблинка, в частности, предназначена для уничтожения евреев из Ченстоховы. Хасаг-Пельцери не относится также и к комбинированным лагерям с собственными газовыми камерами и крематориями, как Аушвитц-Биркенау, где были уничтожены два миллиона человек, главным образом евреев, советских солдат и цыган, это и не такой лагерь, как были в самой Германии, где большинство пленников не выдерживало и нескольких месяцев – Гросс-Розен, Бухенвальд, Заксенхаузен, Берген-Бельзен, Дахау, Дора, Маутхаузен, Равенсбрюк, Штуттхоф, Нойгамме. Там немецкие врачи проводили на узниках, в первую очередь женщинах, довольно бессмысленные с научной точки зрения, но чудовищно жестокие эксперименты.
Хасаг-Пельцери – один из небольших лагерей в генерал-губернаторстве, предназначенный исключительно для евреев и обслуживающий немецкую промышленность. Наш лагерь – Хасаг-Пельцери – входит в концерн Хасаг, у них в Ченстохове три предприятия. Раньше было четыре.
В мою память глубоко врезались детали жизни в лагере – я помню барак, где я спал, ежедневный распорядок, зависящий от того, работаешь ты в дневную смену или ночную, переклички, сортиры на улице с длинным рядом очков, отделенных друг от друга низкой перегородкой, я помню какие-то отдельные события. Я мог бы поделиться этой памятью с людьми искусства. Но как бы ни был одарен рассказчик, актер или кинорежиссер, мне кажется это невозможным. Невозможно объяснить тому, кто там не был, что чувствовал заключенный в небольшом немецком лагере, когда войне уже приходил конец.
Это тяжкая, почти невыносимая жизнь. Я постоянно голоден, в подсознании все время гнездится мысль, что мне вынесен не подлежащий обжалованию смертный приговор.
Но даже несмотря на все это, жизнь в лагере – не только сплошные кошмары. Более или менее здоровый, особенно молодой, человек, обладает способностью