один из этих темных, безгласных представителей русского народа, ткач Петр Алексеев. Я запомнил слова, какими он кончил свою речь на суде. Я готов цитировать их, как стихи: «Подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда... и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!»
— Пророчество?
Степняк молча кивнул головой.
— Не все пророчества сбываются... Но это звучит очень сильно. Патетически,— сказал Ватсон.
— Патетика — ходули. А это — крик души.
В окно ворвался сильный порыв ветра. Степняк подошел, с наслаждением вдохнул холодный сентябрьский воздух:
— Если бы еще раз увидеть... Еще раз.
— Я не ожидал, что наш разговор вас так взволнует,— сказал Ватсон.— Отложим остальные вопросы до следующей встречи.
— Я готов продолжать хоть до ночи... Не знаю, знакома ли вам эта отрада изгнанников — погружаться в воспоминания? А впрочем...— он подумал, что у Ватсона еще множество дел, и закончил:—Лучше в самом деле отложим.
На улице моросил дождь, было ветрено, желтые листья ржавой спиралью кружились и падали на мокрые плиты тротуара, прилипали к подошвам. Надо было торопиться домой, к столу, работать. Доколе же? Новые работы неотступно, как лавина, обрушивались одна за другой, и все чаще вспоминались слова Толстого: «Если хочешь делать то, что хочешь, не делай того, что делаешь». Считают тебя сильным, волевым, дьявольски работоспособным, а роман о народовольцах, о котором с таким увлечением рассказывал Пизу, оставлен. Заготовки к нему заброшены в дальний ящик, и хорошо, если вовсе не потеряны. Слишком велики новые соблазны, возникающие чуть ли не каждый день. Коришь себя за слабодушие и тут же утешаешься тем, что новая работа пустячная, много времени не отнимет. Находишь для себя даже возвышенные оправдания, что эта новая работа нужна людям теперь же, не откладывая. Что стыдно думать о своих планах и мечтах, когда существуют потребности текущего момента.
Вдруг появилась возможность издать в Вольном фонде «Подпольную Россию» на русском языке. Велико ли дело перевести на родной язык? Но вкоренился в сравнение разноязычных вариантов, подыскивание идиом, близких русскому читателю, и время побежало, как с гор ручей.
А тут еще Хесба Стреттон, Сара Смит ее настоящее имя. И оставалась бы таковой, и прославляла бы свою банальную фамилию, какая в Англии звучит наподобие Сидоровых-Петровых. Тем более что ты энергичная общественная деятельница, автор многих сентиментальных романов. К чему тебе этот изысканный псевдоним?
Когда она предложила написать в соавторстве книгу о преследовании русских сектантов, не смог отказать. Задача показалась слишком легкой. Ведь ездил же к сектантам, досконально знал быт, характеры. А как углубился в работу, понял, что скучно, до тоски скучно писать сухое исследование. И понесло, и понесло... Против воли лепились бытовые сцены. В рукопись вселился Павел Руденко, похожий на встреченного в России штундиста, человека честного, чистого, работящего. Уверовав, что постиг истинную религию, он отказывается оставаться в лоне официальной церкви и в конце концов попадает на каторгу. Как легко писалось! Штундист был бдизок и дорог, как друзья молодости чайковцы, герои «Подпольной России». Они братья по духу. Пусть у него убогий кругозор, пусть примитивный взгляд на мир, но Павел Руденко с такой же страстью и стойкостью отстаивает свои убеждения.
Нельзя быть доверчивым, выбирая соавтора. Слишком поздно это понял. Судьба книги оказалась нелегкой. Хесба Стреттон, в меру своего ханжества и сентиментального безвкусия, сделала такие исправления и дополнения в рукописи, что превратила роман в назидательно-религиозный трактат, полный христианских поучений. Вся социальная острота — насмарку.
Не было желания ставить свою подпись на этой книге. Стыдобушка. Она и вышла-то под названием, которое невозможно всерьез принимать человеку, не лишенному юмора,— «Великий путь печали конца XIX века». Каждый раз вспоминалась насмешившая надпись надгробия на одной из могил на Ваганьковском кладбище: «От любящей жены и Московско-Курской железной дороги». Нет, никак невозможно было увенчать своей подписью это сочинение. На обложке поставили имя Хесбы Стреттон и восемь звездочек. Только немногие английские друзья знали, что он принимал участие в создании этой книги.
На свой роман «Штундист Павел Руденко» он потратил полтора года и положил его в стол.
Многие вокруг убеждают, что ты писатель. Настоящий. Божьей милостью. С этим приятно соглашаться. В это трудно не поверить. А ведь копнешь поглубже, заглянешь в себя и поймешь, что ты пропагандист по натуре, по призванию. Не зря же вера в значение горячего слова невольно всплывает в каждом сочинении. Вот и в «Штундисте» лучший эпизод — в церкви, где Павел страстной проповедью увлекает любимую девушку, и она идет за ним в Сибирь. А в пьесе «Новообращенный» тема эта становится уже главной. Повернул ее совсем по-новому, новообращенным делается отец юной революционерки. Это она увлекла его своей проповедью. Но суть-то та же, та же... И все это без заранее обдуманного намерения. Всплывает под пером то, чему не успел полностью отдаться в жизни.
А впрочем, стоит ли рефлектировать, копаться в себе, в своих опусах? Дома на столе лежит еще не читанная верстка новой публицистики — «Царь-чурбан и царь-цапля». Еще одна дань текущему моменту. В России произошла смена самодержца. На престол взошел Николай Второй. И, как водится, новый прилив интереса англичан к России. Можно ли не откликнуться на такое событие? Как не освободить эту простодушную неосведомленную публику от наивных иллюзий? Темперамент публициста не дает молчать. К тому же сам напрашивается отличный прием — сюжет древней басни. Лягушки, настрадавшись с царем-чурбаном, стали просить у богов нового царя — и променяли кукушку на ястреба. Оказались любимой пищей царя-цапли. Так и следовало понимать тронную речь Николая, призвавшего русское общество оставить бессмысленные мечтания, надежды на либеральные реформы.
И вдруг вся эта кипучая работа остановилась. Умер Энгельс. Этого можно было ожидать. Семьдесят пять лет. Болезни. Одиночество... Да, конечно, давнее одиночество, хотя до последнего часа он был окружен людьми. Одиночество невосполнимое, наступившее после смерти Маркса.
Этого можно было ожидать, но к смерти нельзя привыкнуть, хотя нет на свете ничего более неизбежного. Как будто и не так часто встречались, но только теперь понимаешь, что он всегда существовал рядом как опора и защита. С первой встречи возникла эта близость, когда Энгельс принял его в своем лондонском доме запросто, «по-нигилистически», как он написал тогда в письме к Фанни, и еще сообщил, что Энгельс «умен и дьявольски образован». Восхищение так навсегда и осталось. И еще удивляла в необыкновенном этом человеке легкость, безудержная веселость, готовность прийти на помощь любому. Элеонора Маркс как-то рассказывала, что отец в шуточной