— Что ты душил…
— А он? — закричал неистово Иванов.
— Про себя он ничего не говорил. Ты душил и грабил, а продавали оба, — спокойно ответил Келчевский.
— Он так говорит! — тряся головой и сверкая глазами, закричал Иванов. — Ну, так я ж тогда! Пиши, ваше благородие! Пиши! Теперь я всю правду вам расскажу.
Келчевский кивнул головою и взял перо.
— Давно бы так, — сказал он. — Ну, говори!
Иванов начал рассказывать, оживленно жестикулируя:
— Убивать — действительно, убил. Только не один, а вместях с этим подлецом, Петровым. Удушили извозчика, что в Царское ехал. Взяли у него это все — и только, больше ничего не было.
— Какого извозчика? Где? Когда?
— Какого? Мужика! Ехал в Царское, обратно. Мы его на Волховском шоссе и прикончили. В декабре было.
— Так! Ну, а вещи куда дели? Лошадь, сани?..
— Лошадь это мы, как есть 28-го декабря, в Царское с санями увезли. Сани продали Костьке Тасину а лошадь братьям Дубовецким. Там же, в Царском. Они извоз держат…
— Какая лошадь?
— Рыжая кобыла. На лбу белое пятно, и одно ухо висит.
— А сани?
— Извозчичьи. Новые сани, двадцать рублей дали, а за лошадь двадцать пять.
— А полушубок? Армяк?
— Это тоже у Тасина, а другой у солдатки. Тот самый, на котором поймались. Остальную одежду, и торбу, и сбрую в сторожку на Лиговке.
— В какую сторожку?
— В караульный дом, номер одиннадцать. Туда все носят. Сторожу! Вот и все. А что Петров на меня одного, так он брешет. Вместе были, вместе пили…
— Ну, вот и умный, — похвалил его Келчевский, — теперь мы во всем живо разберемся.
Он написал распоряжение о переводе его в другую камеру и отпустил.
Едва он ушел, как я вскочил и крепко пожал руку Келчевскому.
— Теперь они все у нас! Надо в Царское ехать!
— Прежде его сиятельству доклад изготовить!
— Вот Прач-то обозлится!
Мы засмеялись…
На другой же день было доложено графу Шувалову, и он распорядился тотчас начать энергичные розыски в Царском Селе, для чего командировал меня, Келчевского и еще некоего Прудникова, чиновника особых поручений при губернаторе.
Собственно, самое интересное и начинается с этих пор.
В этих розысках я не раз рисковал жизнью, и, может быть, поэтому дело это так запечатлелось в моей памяти, я вижу все происшедшее как наяву, хотя с той поры прошло добрых 40 лет.
Но еще до распоряжения графа я уже принялся за розыск.
Едва свечерело, я переоделся оборванцем: рваные галоши на босу ногу, рваные брюки, женская теплая кофта с прорванным локтем и военная засаленная фуражка. Потом подкрасил нос, сделал себе на лице два кровоподтека и, хотя на дворе было изрядно холодно, вышел на улицу и смело пошел на окраину города на Литовский канал.
Те места, за Московской заставой, и сейчас весьма не безопасные, но тогда там была совершенная глушь.
Тянулись вдаль пустыри, не огороженные даже заборами, а у шоссе стояли одинокие сторожки караульщиков от министерства путей сообщения, на обязанности которых лежало следить за порядком на дороге.
Эти крошечные домики стояли друг от друга саженях в двухстах.
Туда-то и направил я свои шаги. Иванов указал на караулку под номером одиннадцать, и я решил прежде всего осмотреть ее — и внутри и снаружи.
Одинокая караулка стояла рядом с шоссе. Два крошечных окна и дверь выходили наружу, а с боков и сзади домик окружал невысокий забор.
Тут же за домиком протекала Лиговка, за которой чернел лес.
Место было глухое. Ветер шумел в лесу и гнал по небу тучи, сквозь которые изредка пробивался месяц.
Из двух окон сторожки на шоссе падал бледный свет. Настоящий разбойничий притон!
Я осторожно подошел к караулке и заглянул в окно.
Оно было завешено ситцевой тряпкой, но ее края не доходили до косяков, и я видел все, что происходило в комнате.
Комната была большая, с русской печью в углу.
Вдоль стены тянулась скамья, перед которой стоял стол, а вокруг него табуретки. У другой стены стояла кровать, и над нею висела всякая одежда.
За столом, лицом к окну, сидел маленького роста, коренастый блондин, должно быть чухонец и, видимо, силы необыкновенной. У него были белокурые большие усы и изумительные голубые глаза — глаза ребенка.
Прислонясь к его плечу, рядом с ним сидела рослая красивая женщина.
Другая сидела к окну спиною, а напротив — рослый мужчина в форменном кафтане с бляхой и с трубкой в зубах.
На столе стояли зеленый полуштоф, бутылки с пивом и деревянная чашка с каким-то хлебовом.
Видимо, между присутствующими царило согласие.
Лица выражали покой и довольство. Чухонец что-то говорил, махая рукой, и все смеялись.
Я решился на отчаянный шаг и постучал в окошко. Все вздрогнули и обернулись к окну. Чухонец вскочил, но потом опять сел.
Сторож пыхнул трубкой, медленно встал и пошел к двери.
Признаюсь, я дрожал — частью от холода, частью от волнения.
Дверь распахнулась, и в ее просвете показалась высокая фигура хозяина. Опираясь плечом о косяк, он придерживал свободной рукой дверь.
— Кто тут? Чего надо? — грубо окрикнул он.
Я выступил на свет и снял картуз.
— Пусти, Бога ради, обогреться! — сказал я. — Иду в город. Прозяб, как кошка.
— Много вас тут шляется! Иди дальше, пока собаку не выпустил!
Но я не отставал.
— Пусти, не дай издохнуть! У меня деньги есть. Возьми, коли так не пускаешь.
Этот аргумент смягчил сторожа.
— Ну, вались! — сказал он, давая дорогу, и обратясь к чухонцу, громко пояснил: — Бродяга!
Я вошел и непритворно стал прыгать и колотить нога об ногу, так как чувствовал, что они невозможно прозябли.
Все засмеялись. Я притворился обиженным.
— Походили бы в этом, — сказал я, сбрасывая с ноги галошу, — посмеялись бы!
— Издалека?
— С Колпина!
— В поворот?
— Оно самое. Иду стрелять пока што…
— По карманам? — засмеялся сторож.
— Ежели очень широкий, а рука близко… Водочки бы, хозяин! Иззяб!
— А деньги есть?
Я захватил с собою гривен семь мелкой монетою и теперь высыпал их все на стол.
— Ловко! Где сбондил?