Число живущих в доме увеличивалось вдвое, когда приближались праздники. На Рождество и Cвятки соседи, слуги, крестьяне рядились и, ведомые старым Григорием, игравшим на скрипке, наполняли господский дом. Персонажи всегда были те же: вожак с медведем, разбойники, турки, мужчины, переодетые женщинами, и женщины в мужском облачении… Они ходили из комнаты в комнату, устраивали представления перед хозяевами и получали небольшие подарки. Тетушки наряжали детей, которые спорили у сундука со старой одеждой, кто наденет пояс с драгоценными камнями, а кто – муслиновую накидку, расшитую золотом. Рассматривая себя в зеркале с тюрбаном на голове и черными усами, нарисованными жженой пробкой, Лева замирал, оцепенев от восхищения: ему казалось, что перед ним один из героев, о храбрости которых рассказывал на ночь бабушке слепой сказочник. Сняв наряд, вновь с досадой обнаруживал свое румяное личико с мягким носом, полными губами и маленькими серыми глазками. Толстый мальчик, «пузырь», как называл его отец.
Праздники проходили, но многие задерживались в доме. Здесь, в этих тридцати двух комнатах, уединение было невозможно. Каждый окунался в заботы и радости всех. Даже если вдруг хотелось думать только о себе, лица и драмы других подстерегали на повороте коридора, в гостиной, на конюшне, в деревне.
Однажды экономка Прасковья Исаевна, рассердившись на Леву, ударила его по носу скатертью, которую тот случайно испачкал. Побледнев от ярости, укрывшись в зале, он думал: «По какому праву эта крепостная осмеливается говорить мне ты, мне, своему барину, и бить по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку». Но ему нечего было возразить, когда слуга на конюшне упрекнул его за то, что отстегал старого коня Воронка, заставляя его идти. «Ах, барин! Нет в вас жалости!» Красный от стыда, Лева спустился на землю и, обняв животное, просил прощения за плохое обращение. Случалось, его оставлял в недоумении неожиданный разговор между взрослыми. Сосед Темяшев, приехав в Ясную Поляну, рассказывал, что отправил в солдаты на двадцать пять лет своего повара, который ел скоромное во время поста. Спустя некоторое время тот же Темяшев появился в гостиной зимним вечером, когда вся семья сидела за чаем при свете двух свечей. Почти вбежав, бросился на колени; его длинная трубка, которую он держал в руках, ударилась об пол, из нее полетели искры; в сумраке Лева различил взволнованное лицо. Не вставая с колен, гость объяснил Николаю Ильичу, что привел с собой незаконнорожденную дочь Дунечку, чтобы тот ее воспитал. Все это сопровождалось заключением определенного договора. Закоренелый холостяк, богач, не знавший, на что еще потратить деньги, отец двух внебрачных детей, Темяшев хотел оставить им часть своего состояния, тогда как по закону наследницами его были сестры. Чтобы обойти это препятствие, он придумал оформить фиктивную продажу одного своего имения Николаю Ильичу с тем, чтобы после его смерти Толстой продал его и отдал сиротам триста тысяч рублей. Обмен бумагами состоялся немедленно вследствие взаимного доверия. Не слишком умная плакса Дунечка осталась в доме. Ее сопровождала кормилица Евпраксия, старая, крупная, костлявая, морщинистая женщина, «с висячим у подбородка, как у индейских петухов, кадычком, в котором был шарик», она давала детям потрогать его.
«Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? – напишет Лев Толстой. – Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели – невинная веселость и беспредельная потребность любви – были единственными побуждениями в жизни?» Несмотря на разочарования, которые заставляли испытывать его взрослые, маленький мальчик был убежден, что его семья и весь остальной мир беспрестанно обмениваются нежностью. Укрывшись одеялом, при свете лампады он думал: «Я люблю няню, няня любит меня и Митеньку, а я люблю Митеньку, а Митенька любит меня и няню; няня любит тетушку Toinette, и меня, и отца; и все любят, и всем хорошо». Но если всем хорошо и все счастливы, то как объяснить, что Христос умер распятым на кресте?
«– Тетя, за что же его мучили?
– Злые люди были.
– Да ведь он был добрый. За что они его били? Больно было. Тетя, больно ему было?»[15]
Но не только Христа приходилось оплакивать. Мягчайший Федор Иванович Рёссель готовился лишить жизни собаку, которая сломала ногу. Лева не мог даже думать о столь несправедливом наказании, снова слезы душили его. Братья дразнили его «Лева-рева». Без сомнения, его мать, так придирчиво относившаяся к тому, что называла твердостью духа, негодовала бы, имея сына, который не умеет сдерживать свои эмоции. Действительно, он чувствовал все острее других. Музыкальная фраза приводила его в состояние болезненной меланхолии, запах конюшни – в возбуждение, он любил ощущать холодок собачьего носа, ему хотелось глотнуть ветра, который дул в лицо, взять в рот землю, от цвета и запаха которой весной у него кружилась голова. «Говор народа, топот лошадей и телег, веселый свист перепелов, жужжание насекомых, которые неподвижными стаями вились в воздухе, запах полыни, соломы и лошадиного пота, тысячи различных цветов и теней, которые разливало палящее солнце по светло-желтому жнивью, синей дали леса и бело-лиловым облакам, белые паутины, которые носились в воздухе или ложились по жнивью, – все это я видел, слышал и чувствовал».[16]
Так, распахнув глаза, с трепещущими ноздрями, насторожившись, с равным воодушевлением переходил он от муравьев к растениям, от растений к лошадям, от лошадей к людям. Казалось, нет конца этой свободной и веселой жизни. Но взрослые говорили уже между собой о невозможности дать порядочное образование детям в Ясной Поляне. Старшему сыну, Николаю, должно было исполниться четырнадцать лет, младшему, Леве, уже восемь. Считалось, что уроков бравого Рёсселя теперь недостаточно, чтобы сформировать эти жаждущие знаний умы. Требовались настоящие учителя, которые заставляли бы их учиться серьезно. В конце 1836 года Левушка с грустью и беспокойством узнал от отца, что семейство в полном составе перебирается в Москву.
Глава 3
Мир других
Десятого января 1837 года члены семьи и слуги, прожившие в доме не один год, собрались в гостиной для общей молитвы на прощание. Все сели, помолчали минуту, поднялись, перекрестились на икону и один за другим вышли на крыльцо. Крепостные брали детей за руку, целовали в плечо, и Лева со смешанным чувством грусти и отвращения вдыхал «сальный запах» их склоненных голов. У него стоял комок в горле: покинуть дом! Чтобы ехать – куда? Найти – что? К счастью, уезжали все, кого он любил. Отец, с решимостью, напоминавшей о его военном прошлом, распределял людей по повозкам, выстроившимся перед домом. Бабушка, тетушка Toinette, тетушка Aline, ее приемная дочь Пашенька, пятеро детей Толстых, воспитанница графа Дунечка, гувернеры и тридцать слуг уселись, наконец, в крытые сани и тарантасы. Собаки вертелись и лаяли в снегу вокруг неподвижного пока каравана. Конюх вывел на поводу из конюшни запасных лошадей. Слуги с красными от мороза носами веревками крепили груз к повозкам. Но вот все в порядке, обоз медленно тронулся мимо мужиков в тулупах и баб в полосатых платках, башенок, обозначавших вход в имение, и выехал на большую дорогу. Когда не стало видно родного дома, Лева разрыдался. Немного погодя утешился от мысли, что на нем новый костюм и длинные штанишки.