Остановимся на этом сюжете более подробно. Его рассмотрение окажется полезным не только для характеристики зарубежной историографии по теме полиса, но и для суждения о целом ряде заимствованных из этой историографии и распространенных и в нашей литературе идей и представлений, которые нередко без достаточных на то оснований выдаются за последнее научное слово, за безусловную истину. Мы уже не говорим о том, насколько такой экскурс будет уместным и для обоснования нашего собственного обращения к теме рождения греческого полиса.
Для нашей цели будет довольно нескольких характерных примеров, взятых из двух наиболее влиятельных в наше столетие национальных школ — немецкой и англо-американской. Как легко можно будет убедиться, общей тенденцией, отличающей новейшие направления в этих школах, является переоценка критериев и самих исторических реконструкций, выдвинутых классической, главным образом немецкой историографией рубежа XIX-XX вв. (мы здесь, говоря о классической историографии, имеем в виду не только собственно академическое направление в лице, скажем, Г. Бузольта, Ад. Гольма, Б. Низе, но и таких выдающихся представителей нарождавшегося модернизаторского направления, сохранявших, однако, общую верность тенденциям классического историзма, как К.Ю.Белох, Эд. Мейер, Р. Пёльман).
В новейшей немецкой историографии указанная тенденция к переоценке ценностей нашла выражение в переносе внимания с начала объективного на субъективное, конкретнее, в ранней греческой истории, — с формирования государственных учреждений и сословно-классовых институтов на выступление сильной личности, на роль аристократической элиты, на проблему национального единства. Все это, нетрудно понять, — сюжеты, дорогие сердцу новейшей немецкой историографии, выросшей под знаком подавляющего влияния иррационалистической философии Ф. Ницше и О. Шпенглера. Соответственный сдвиг произошел и в области источниковедения: в противовес Аристотелю и позднейшим античным авторам стали усиленно подчеркивать значение Геродота и ранних поэтов — Солона, Эсхила, Пиндара, в целом, впрочем, оставаясь преимущественно на почве античной письменной традиции.
Зато в англо-американской литературе этот разрыв с установками классической историографии оказался еще более решительным: от скрупулезной реконструкции политической истории стали обращаться к выявлению общих линий культурного развития, — и это, казалось, с тем большим основанием, что состояние источников, с помощью которых возможно воссоздание политической истории, оставляло желать лучшего. Но именно поэтому естественным стало и перемещение опоры с письменной традиции древних на археологический материал, добытый новейшими раскопками.
Заметим еще, что названным новейшим направлениям, выступающим против классической традиции, присуща особая полемическая заостренность. Недоверие к известной части или даже ко всей письменной традиции древних, отказ, вследствие этого, от реконструкции древнейшей политической истории на основании всей совокупности унаследованных от античности данных, интерпретируемых с помощью сравнительно-исторического метода, сопровождаются характерным приемом — обвинением всех инакомыслящих в модернизаторстве, т. е. в искажающей действительность трактовке архаических явлений вослед позднейшей традиции, каковое обвинение предъявляется равно как древним авторам (например, Аристотелю и Плутарху), так и опирающимся на них современным ученым.
Обвинение это выглядит тем более обоснованным, что и в древности и в новое время оперирование сравнительно-историческим методом и в самом деле не обходилось без известного модернизаторства. Спрашивается, однако: возможно ли вообще какое-либо исследование, направленное на реконструкцию древнейшего прошлого, без сопоставления, без суждения по аналогии, а следовательно, и сближения с более известным позднейшим или даже современным периодом?
Но обратимся непосредственно к избранным примерам. Начнем с тех, кто первым подал пример отхода от традиций классического немецкого антиковедения, — с самих же немцев. Здесь прежде всего надо назвать имя Г. Берве, бесспорно, крупнейшего представителя новейшей немецкой, а после второй мировой войны западногерманской историографии античности.[18]
В 1936 г. в специальном этюде, посвященном «аристократическим личностям княжеского типа», Берве подверг критике традиционное понимание политического развития Греции в позднеархаическое и раннеклассическое время, выдвинув в противовес ему собственную оригинальную концепцию.[19] Рационализированной схеме государственного развития у Аристотеля он решительно противопоставил исполненную реалистических подробностей картину политической жизни у Геродота и других более ранних авторов, установлению перемен в государственных формах в ходе и под воздействием борьбы политических партий — выявление элементарного личностного начала, признание решающего значения в жизни архаического общества за аристократической сверхличностью. Она, эта личность, своим неукротимым стремлением к власти подорвала древний аристократический порядок, безудержной демагогией возбудила энергию народной массы и, наконец, собственными же самовластными выходками, стимулировав реакцию общества на любое нарушение нормы, способствовала, таким образом, утверждению полисных принципов жизни и самого полисного государства.
При этом, подчеркивает Берве, сложный процесс взаимодействия аристократической сверхличности с нарождавшимся гражданским обществом был длительным. Он продолжался вплоть до времени Перикла (середина V в. до н. э.), когда самовластное личностное начало окончательно поглощается гражданским коллективом. Но этим же временем, по мнению Берве, следует датировать и окончательное сложение полисного строя. Поиск его в далеких VII и даже VI вв., равно как и все рассуждения — применительно к этим древним временам — о конституционных переменах и борьбе партий, как это делал Аристотель и как продолжают делать современные ученые, есть явная модернизация.
В обоснование этих главных положений, изложенных уже во вступлении, Берве дает прежде всего обзор общей ситуации в Греции на рубеже VI-V вв.[20] Он указывает, что в большинстве районов Греции властью обладали в это время отдельные властители княжеского типа: тираны на востоке, в Малой Азии, и на западе, в Сицилии и Южной Италии, племенные вожди в отдельных областях вроде Фессалии, наконец, цари в Кирене и Македонии. Положение всех этих властителей определялось не официальными, по закону данными, полномочиями, даже если они и занимали какую-либо должность, а реальною силою (δύναμις, а соответственно и самое их обозначение у Геродота — δυνάσται). Основаниями этого реального их могущества были: богатство, дававшее им возможность обзаводиться группою приверженцев, наемным войском и даже личным доменом (нередко за пределами отечества, как это было у Писистрата и Мильтиада Старшего); широкие династические связи, продолжавшие традиции аристократического быта; наконец, средство, к которому стали все чаще прибегать в борьбе за власть с соперниками, — демагогическая апелляция к народной массе.