Не удивительно поэтому, что имперские пропагандисты пришли в итоге к глобальному умозаключению: нет оплота Друджа столь далекого и могучего, который в конечном счете не окажется очищенным от скверны. Мир необходимо сделать безопасным для истины, и именно в этом состоит миссия Персидской империи. В 518 г. до н. э., обратив взор на восток, Дарий отправил морской отряд на разведку таинственных земель вдоль Инда. Вторжение не замедлило, Пенджаб был покорен, и персы получили дань – золотом, слонами и прочими восточными диковинками. В то же время на другом конце империи, на далеком западе, персидский военный флот начал курсировать в водах Эгейского моря. В 517 г. до н. э. был захвачен и присоединен к империи Самос[12]. Соседние острова, опасаясь аналогичной участи, стали размышлять, не подчиниться ли мирно послам Великого царя. Империя неумолимо расширялась, на запад и на восток.
И все же, незаметно и неощущаемо для персидской власти, назревали проблемы – не только в Ионии, но и за Эгейским морем, а также в Элладе. Тут, в стране, которая утонченным агентам глобальной монархии виделась наверняка нищенствующими задворками, воинственный и шовинистический характер ионийской общественной жизни обнаружил себя во всей полноте в немыслимом разнообразии капризных политик. Греция, на деле, представляла собой едва ли больше, чем географическое выражение: это была вовсе не страна, а лоскутное одеяло из городов-государств. Правда, греки считали себя единым народом, единым по языку, религии и обычаям, но как в Ионии, так и в Элладе различные города зачастую, казалось, имели общим только привычку враждовать со всеми подряд. Тем не менее та же склонность к беспокойному стремлению за известные пределы, которая произвела в Ионии значимую интеллектуальную революцию, не обошла стороной и полисы материка. В отличие от народов Ближнего Востока, греки не имели жизнеспособной бюрократии и привычки к централизации. В поисках эвномии – «благого правления» – они двигались, в известном смысле, сами по себе. Одержимые хронической социальной напряженностью, они тем не менее не совсем забывали о дарованной ею свободе: свободе экспериментировать, внедрять инновации, находить собственный, отличный от прочих путь. «Малый град, на утесе стоящий, – так они говорили, – правопорядок блюдя, превосходит град Нина безумный»[13]. Персам подобные рассуждения наверняка казались чушью, но многие греки на самом деле яростно гордились своими малыми родинами, сколь угодно нищими. Непрерывные политические и социальные потрясения на протяжении многих лет обеспечили изрядному числу городов выраженные притязания на самостоятельность. В определенной степени они были проигнорированы персами, которые, естественно, относились к «малым народам» столь пренебрежительно, сколь это возможно для правящей верхушки сверхдержавы; а ведь греки представляли собой потенциально непреодолимое препятствие на пути к бесконечной экспансии, ибо вовсе не горели желанием повиноваться завету Великого царя. Этот народ, по меркам Ближнего Востока, отличался от всех других завоеванных племен коренным образом.
А некоторые из них были еще более иными, чем прочие. В Спарте, например, главном городе-государстве Пелопоннеса, люди, некогда печально известные своей классовой ненавистью, превратились в homoioi – «тех, кто одинаковы». Жестокость и строгая дисциплина учили всякого спартанца, буквально с рождения, что традиция важнее всего. Гражданин вырастал, чтобы занять свое место в обществе, как воин занимал свое место в боевом порядке. И на этом месте он обречен оставаться на всем протяжении жизни: «…широко шагнув и ногами в землю упершись, / Каждый на месте стоит, крепко губу закусив»[14]; и только смерть освобождает от исполнения долга. Прежде спартанцы воспринимались как хищники среди себе подобных, как богачи, истребляющие бедняков, но это осталось в прошлом: теперь они сделались охотниками, что нападали единой смертоносной ватагой. Для их ближайших соседей, в частности, последствия этого преображения были поистине губительными. Граждан одного полиса, Мессены, низвели до состояния жестоко угнетаемых крепостных; других уроженцев Пелопоннеса «всего лишь» подчинили политически. Во всем греческом мире спартанцы славились как наиболее опытные и неустрашимые воины. Некоторые эллины, по слухам, в ужасе бежали с поля битвы, едва становилось известно, что против них выступают «волки» Пелопоннеса.
А в городе, который когда-то был олицетворением отсталости и узости мышления, начинала совершаться еще более значимая по своим последствиям революция. Афины потенциально были единственным конкурентом Спарты в качестве доминирующей силы в Греции, ибо этот город управлял плодородной Аттикой, огромной, по греческим меркам, территорией, притом, в отличие от Пелопоннеса, не отвоеванной силой у других греков. Тем не менее на протяжении всей истории Афин город регулярно получал удары ниже пояса, и к середине VI столетия до н. э. афинский народ окончательно разгневался на собственное бессилие. Кризис пестовал реформы, а реформа порождала новый кризис. На глазах людей происходили родовые схватки, в которых появлялся на свет радикально иной, поразительно новый порядок. Аристократы, пусть они продолжали управлять в промежутках между собственными бесконечными распрями, внезапно обнаружили, что у них нашелся амбициозный соперник: все чаще приходилось обращаться за поддержкой к демосу, то есть к «народу». В 546 г. до н. э. успешный военачальник по имени Писистрат утвердил себя в качестве единственного правителя города – иначе «тирана». Для греков это слово не было связано с кровопролитными переворотами и суровыми расправами (такой смысл оно получило позднее); для них тираном был тот, кого поддерживал народ. Без такой поддержки он вряд ли мог надеяться на долгое пребывание у власти, и потому-то Писистрат и его наследники постоянно стремились ублажить афинский демос, затевали пышные зрелища и учреждали грандиозные общественные работы. Но афиняне требовали все новых и новых развлечений, а некоторые аристократы, соперники Писистратидов, настолько возмутились своим отстранением от власти, что готовились выступить с оружием в руках. В 507 г. до н. э. разразилась революция. Гиппия, сына Писистрата, свергли и изгнали из Афин. Isonomia – «равенство», равенство перед законом, равное право на участие в управлении государством – сделалось афинским идеалом. Так начался великий и благородный эксперимент: создавалось государство, в котором, впервые в истории Аттики, гражданин ощущал себя вовлеченным и ответственным, государство, за которое, возможно, и вправду стоило сражаться.
И в этом и заключалась цель «спонсоров» городской революции из высшего сословия. Такие люди были отнюдь не фантазерами-визионерами, а трезвыми прагматиками, которые, попросту говоря, стремились получить прибыль, будучи афинскими аристократами, от укрепления могущества города. Они подсчитали, что народ, более не разделенный внутри себя, сможет наконец выступить единым фронтом с соседями, не как приспешник очередного предводителя, а как защитник идеала isonomia и самих Афин. Первый год правления, которое последующие поколения назовут «демократией» (demokratia), продемонстрировал, что подобные ожидания вовсе не являются чрезмерными. И, как будет повторяться тысячелетия спустя, в ответ на французскую, русскую и иранскую революции, все попытки соперников-аристократов переманить этого «кукушонка» в новое гнездо оказались успешно, даже триумфально отраженными. Знаменитые слова Гете о битве при Вальми вполне справедливо можно отнести к первым великим победам первого крупного демократического государства: «С этого дня и с этого места начинается новая эпоха мировой истории»[15].