Итак, члены интересующего нас гимназического сообщества не могли быть «примагничены» друг к другу ни сословно-классовой солидарностью, ни общей конфессиональной принадлежностью, ни многолетним вынужденным сидением в одной и той же классной комнате, стимулирующим как появление схожих привычек, социальных «паролей» и «кодов», так и возникновение конкурирующих микрогрупп. Связующим началом, объединившим братьев Бахтиных с Лопатто, Пумпянским и Кобеко, стало именно ощущение того, что «они явились на свет ради общего дела». В чем же заключалась философия этого общего дела? Можно ли говорить о нем как об осознанном проекте, имеющем четкие цели и внятную программу их осуществления? Если бы эти вопросы задали в начале XX столетия кому-нибудь из участников виленского кружка, они бы, скорее всего, затрудняясь озвучить свою «партийную» платформу в нюансах и деталях, спрятались за придуманный Эдуардом Бернштейном лозунг: «Движение — всё, цель — ничто». Желание видеть в цели не конечную станцию назначения, а вечно мерцающий ориентир, допускающий лишь условное приближение, было обусловлено спецификой преодолеваемого в ходе самореализации материала. Братья Бахтины, Лопатто и Пумпянский хотели, ни много ни мало, присвоения и переделки мировой культуры. «В молодости, — писал в 1951 году Лопатто, вспоминая виленский период своей биографии, — мы были полны жизненных сил и жили напряженной духовной жизнью: нашей целью было познавать и создавать. А узнавать предстояло многое: нас ждали столетия человеческой мысли, тысячи непрочитанных книг. Надо было впитать то, что существовало в прошлом, преодолеть старое и создать новое». Спустя 20 лет, отвечая другому корреспонденту, занимающемуся историей русской литературы начала века, Лопатто дополнил эту характеристику рядом интересных деталей, касающихся деятельности «младовиленского» братства: «Уже тогда в Европе пробудился — увы, не надолго — интерес к Возрождению (Бурхард (sic!), Мережковский, Ф. Зелинский) в противовес Вырождению, т. е. декадентству и его наследнику символизму. “Рождение трагедии” Ницше было первым толчком и откровением нового созерцания. От эпидермических щекотаний стихотворного самолюбования надо было перейти к подлинному творчеству. Мы пропитывались гуманизмом, философией противуположностей, гармонией созиданий. Но литература, не поэзия, во всей Европе была во власти разлагающих, упадочных словесников, и нам, юношам, нечего было и думать идти против течения. Пока что, всё ища свои пути, мы пародировали и расхлебанных пустословов вроде Бальмонта, и тупоумных, но ловких ремесленников типа Брюсова с их экзотикой, вымученным пафосом, лжепоэзией».
Отдавая должное той яркости, с которой Лопатто осветил духовные искания своего виленского окружения, следует все же иметь в виду, что нарисованная им картина — результат взгляда с одной-единственной «колокольни» и потому нуждается в уточнениях. Эти уточнения мы найдем при совмещении свидетельских «показаний», данных Лопатто в 1951 году, с архивными документами, связанными с именем Николая Бахтина. В первом из только что названных источников зафиксировано изначальное нахождение Бахтина-старшего в плену тех самых «разлагающих, упадочных словесников», его зачарованность стихами символистского толка. «Я познакомился с молодым Бахтиным, — добавляет подробностей в свои воспоминания Лопатто, — когда он был погружен в изучение современной русской поэзии, которую он высоко ценил, что было связано с его поисками новой формы: Брюсов, Сологуб, В. Иванов, Кузмин». О том, что это изучение не ограничивалось простым чтением любимых авторов, свидетельствует сохранившееся письмо Николая Бахтина главному редактору журнала «Весы» — основного печатного органа Центрального комитета русских символистов. Письмо это, датированное 1907 годом, представляет собой чрезвычайно любопытный психологический документ. Несмотря на его малый объем и соблюдение требуемых эпистолярным этикетом «уничижительных» норм обращения, перед нами явственно и ощутимо возникает образ гордого и уверенного в себе человека, искренне полагающего, что его поэтическая продукция должна появиться на прилавках книжных магазинов: «М. Г. Господин редактор! Покорнейше прошу Вас поместить в Вашем уважаемом журнале прилагаемые стихотворения. Условия будьте добры назначить сами — согласен на какие угодно. Н. Бахтин. Р. S. Прилагаю марки для ответа. Прошу сообщить о принятии или непринятии стихотворений, и в случае принятия — условии». Еще раз подчеркнем: согласие Бахтина-старшего на «какие угодно» условия — это не сдавленный вопль графомана, готового на всё, лишь бы его стихи увидели свет («Выполню любую вашу прихоть, только опубликуйте!»), а замаскированное проявление заботы о духовном развитии ближних («Я, так и быть, обойдусь пока без гонорара, но допустить, чтобы на сердцах современников не было выжжено тавро моего божественного глагола, нет, на это я пойтить не могу!»).
Бесспорно, желание осчастливить публику небольшой порцией шедевров собственного изготовления испытывали очень многие корреспонденты «Весов», но вряд ли кто-то из них, подобно Николаю Бахтину, намеревался сделать это в 13 лет. Пикантность ситуации, таким образом, заключается в том, что к Валерию Брюсову, бывшему на тот момент реальным руководителем главного пропагандистского издания русских символистов, обратился с предложением сотрудничества даже не младший, а «младенчески-отроческий» символист, в портфолио которого, если разобраться, не было ничего, кроме конспектов произведений заочных наставников. Эти бессознательные конспекты — или рефераты — приняли облик трех внешне самостоятельных стихотворений: «QUASI UNA FANTASIA», «Истина» и еще одного текста, никак автором не названного, но пронумерованного. Воспроизводить все перечисленные опусы большого смысла нет, однако какой-нибудь из них, пожалуй, стоит процитировать целиком, чтобы читатель получил представление о том, на что рассчитывал Николай Бахтин, надеясь проскочить во взрослое шоу «Поэтический Голос», минуя обязательное квалификационное выступление в проекте «Поэтический Голос. Дети». Пусть этим демонстрационным текстом будет «QUASI UNA FANTASIA» («Нечто вроде фантазии»), чье название отсылает к одноименному стихотворению Афанасия Фета:
Лунно. Трепещут святые молитвы; Сердце растаяло в бледных лучах. В лунном потоке, В волне серебристой, Светлой любви Расцветают цветы; Тает во мраке Мгновенный, лучистый, Призрак случайный Вспорхнувшей мечты. Лунно. Трепещут святые молитвы; Сердце растаяло в бледных лучах. Светлые, странные призраков битвы Дымкой клубятся в туманных очах. Стройные хоры Протяжных созвучий Песен мятежных Неясный напев; Слышишь клубится Мгновений летучих, Грез светлокрылых Сияющий рой, от глубокого сна улетев. Душно в оковах неясных, гнетущих сетей Тянутся руки порвать пряжу сребристую мук Сны золотые плетут, извиваются нити Ум мой, умри в золотом саркофаге небес.
Набор образов, которыми гимназист Коля Бахтин нашпиговал свой рифмованный «аусвайс» в дивный мир толстожурнальной поэзии, органично смотрелся бы и в стихотворениях многочисленных эпигонов русского символизма, и в творениях его признанных мэтров.