Скажи, играл ли в тёпки ты?Скажи, считал ли ты, бледнея,Шаги от ямки до стеныИ рвал ли новые штаныДля козыряющего змея?И после вешнего дождяГулял ли, луж не обходя?Скажи, мой друг, сбирал ты марки?Был у тебя «зеленый Крит»?Скажи, – твой ум, бесспорно яркий, —«Цейлон» от «Явы» отличит?И воду пил ты из-под крана,Презрев достоинства стакана?Скажи, зажав рукою кран,Бросал ты радужный фонтанНа горе дворнику ФедотуИ Ваське рыжему на смех?
Вторую прогимназию Чуковский вспоминал с любовью. В 1936 году, приехав в Одессу, он записывал в дневнике: «в эту прогимназию я побежал раньше всего». Может быть, потому, что с ней не были связаны горестные воспоминания об исключении. Судя по прозе, которую можно условно считать автобиографической, безоблачным время учебы назвать нельзя: были и конфликты с учителями, одноклассниками и старшими учениками, но были и друзья, и любимые преподаватели.
В 1896/97 учебном году прогимназия стала шестиклассной, а в 1897/98-м – восьмиклассной. Переименованная в Пятую мужскую гимназию, она летом 1898 года переехала в новое, специально для нее построенное здание. Здесь Коля Корнейчуков проучился совсем недолго – но поучиться успел, иначе не возникла бы в тех же его дневниках 1936 года «подлая пятая гимназия». По подсчетам Натальи Панасенко, распутывавшей историю исключения, получается, что по этой причине из «подлой пятой» Колю исключить могли не раньше седьмого класса. Петербургский филолог Лев Коган, учившийся в той же гимназии в то же время, пишет, что из шестого. Чуковский в «Серебряном гербе», воспоминаниях о Житкове и некоторых других произведениях вообще называет пятый класс. «Исключен из пятого класса по указу о кухаркиных детях» – это повторяется в любой его биографии, о пятом классе говорит даже неумолимо преданная фактам Лидия Корнеевна. Да и в «Серебряном гербе» героя выгоняют из школы года через два после смерти Александра III, то есть в 1896 году.
И сам герой повести кажется гораздо более инфантильным, чем полагалось бы шестнадцатилетнему (и даже четырнадцатилетнему, каким он был в 1896-м) парню: возится с ежиком, размазывает слезы грязными кулаками, всей душой отдается запусканию воздушных змеев, ходит хвостом за знаменитым Уточкиным и все еще думает о том, что из камышинки можно сделать пику… Чуковский чуть сдвинул события, сделав своего героя на несколько лет моложе, чем требует историческая справедливость. Горе стало более детским, несправедливость – куда более острой и очевидной: одно дело – исключать из гимназии за социальное происхождение еще несмышленого двенадцатилетку, и совсем другое – шестнадцатилетнего парня, уже усатого и читающего Писарева и Добролюбова, – даже если повод и в том, и в другом случае надуманный. Но о причинах исключения из гимназии мы еще поговорим.
«Гимназия наша до сих пор считалась далеко не из лучших; она помещалась на бедной Новорыбной улице и частью окон выходила на Куликово поле и на вокзал, и в ней получали образование главным образом дети железнодорожников – конторских служащих, иногда даже обер-кондукторов или контролеров, что у некоторых вызывало презрительную улыбку и пожимание плечами», – вспоминал Катаев. И он, и его брат Евгений, будущий соавтор Ильфа, тоже учились в Пятой мужской – уже после того, как оттуда был изгнан Николай Корнейчуков. Крепче всего из школьных подробностей в катаевском «Роге Оберона» запоминается запах свежей замазки: стекольщик в начале декабря выскребает из рам старую замазку и вмазывает новую. А еще – сводчатые окна актового зала, стеклянные двери в классах, плиточный пол коридора… Так и слышатся гулкие шаги в напряженной гимназической тишине. У Чуковского в повести и ранней поэме «Нынешний Евгений Онегин» находим другие детали: тяжелая дубовая дверь, запах мастики – полотеры натирают пол. Шинельная с учительскими калошами, молельня в коридоре и «рыдальня» – кабинет директора. Директор-немец, истово верноподданный, с чрезмерно стилизованной, псевдорусской речью. Инспектор, во всем старающийся подражать директору («Инспектор Прошкой назывался и был великим шутником, зане еврея звал жидом»). Молебны перед началом уроков. Греческие глаголы, подстрочники, дроби. Воспитание любви к государю. «Страховка от дурного балла», придуманная одноклассником. Перемена: кто-то жует завтрак, кто-то молится… «И грек вошел, и все мы встали, как волоса на голове».
Мальчик был далеко не паинька. В воспоминаниях о Житкове Чуковский пишет: «Я принадлежал к той ватаге мальчишек, которая бурлила на задних скамейках и называлась „Камчаткой“». В русской литературе гимназические порядки описывались не раз; очевидно, что почти непременная скука, обязательная зубрежка и жесткая дисциплина не могли не угнетать непоседливого умного мальчишку. Он то и дело выдумывал новые развлечения и игры, которые гимназическому начальству казались злонамеренным бунтом. Обострилась ситуация уже к третьему классу: мальчики вступили в трудный возраст.
Первый бунт был совершенно анекдотическим – он описан в тех же воспоминаниях о Житкове. Директор гимназии Юнгмейстер, словесник, говоря об устаревших словах, объявил, что слово «отнюдь» скоро умрет. «Я от всей души пожалел умиравшее слово и решил принять самые энергичные меры, чтобы предотвратить его смерть и влить в него, так сказать, новую жизнь: упросил всю „Камчатку“, около десяти человек, возможно чаще употреблять его в своих разговорах, тетрадках и на уроках, у классной доски», – рассказывает Корней Иванович в воспоминаниях. Полкласса всякий раз вместо «нет» хором вопило «отнюдь», и подстрекатель этого «бессмысленного бунта» был на два часа оставлен без обеда. Зато с этого случая началось сближение с одноклассником Борисом Житковым, умным и замкнутым мальчиком, до тех пор не обращавшим на «вертлявого и болтливого» (это самохарактеристика) Корнейчукова ни малейшего внимания.
В третьем классе случилась и та самая диктовка с «телефоном», которая вошла и в автобиографическую повесть, и в «Нынешнего Евгения Онегина»:
«Ты помнишь, привязал бечевку / К его ноге, пиша диктовку, / Дабы при каждой запятой / Он дергал связанной ногой. / Вы это звали телефоном… / Но сей полезный телефон / Начальством не был оценен…»