Вертухаются грачи — Весною пой и всех мочи.
И вот в таком состоянии я должен был дописывать путеводитель, руководить отделом в газете. Многие и многие, которые только притворялись друзьями, отвернулись от меня. И, признаться, в этот момент некоторой духовной смуты я сам явился как-то к писателю, мне показалось, что его всегдашняя взбалмошность и истеричность даже утешат и согреют меня. Я даже готов был прочесть его книгу про наших мам. Но до этого не дошло, он только просил меня найти второго покупателя его книги. Мальчика. Он вбил себе в голову, что Мальчик, именно Мальчик, когда поэтесса умерла, единственный и подлинный его читатель и друг; ведь и он в своей книге рассказывает о том, как он был мальчиком, как катался на дутышах по катку, а из репродуктора доносилась песня: «Под черной кожей у Джонни сердце тоже, он тоже может смеяться и любить»; и еще были пластинки в бумажных чехлах, их цапала кошачья лапка патефона, и лапку проверяли пальцем, будто из пальца собирались взять кровь на анализ; и еще у мамы была подруга, ее звали Тамара, на ней было платье с глубоким солнечным веснушчатым вырезом, она говорила: «Давай пожарим мальчику яичницу. Давай пожарим глазунью», и он пугался и отнекивался, потому что уже догадывался, что глазунья похожа на грудь, вспухающую под рукой.
Ай-ай-ай, подумаешь какие нежности. Ну и что? Так каждый может навспоминать, а в чем смысл, что я должен там понять?
Ну, положим, Мальчика найти мне ничего не стоило. Я прекрасно знал его маму, она подрабатывала у нас в рекламном отделе и часто рассказывала про свое дитя. Ни о чем, впрочем, другом она и говорить не умела, а вот про Мальчика готова была рассуждать с утра до вечера.
Мальчику было семь лет, но в школу он еще не ходил, потому что у него все еще не было имени. Как-то так получилось, что мама Мальчика не собралась, не расстаралась, а все звала его — Мальчик да Мальчик. Был он тихим и послушным. Приветливым.
По ночам он просыпался, пробегал босыми ножками по коридору и скребся в дверь:
— Мама, мамочка, мам!
— Что тебе?
— Мамочка, можно мне на левый бок перевернуться? Можно? Да ведь ты сама велела спать на правом! Хорошо, я постараюсь быть посамостоятельней.
И бежал на кухню. А потом опять скребется к маме:
— Извини, мамочка, я был на кухне; я, мамуля, рассыпал там чайную ложечку сахару, оказывается, мамуленция, чайная ложка просто с лужу величиной, по всему полу рассыпалась, но ты, мамец, не волнуйся, я все собрал, до последней крошечки сахара собрал и все высыпал обратно в сахарницу.
Вот с таких историй начинала она обычно утро в рекламном отделе нашей редакции. Уходя на работу, она оставляла Мальчика играть во дворе. Мальчик провожал маму до калитки и охотно шел играть.
У него были такие большие, блестящие, карие, теплые глаза, что на них садились мухи. Во дворе все играли в прятки под его считалочку: «Как на крыльце сидели царь и царева свита. Из золотой купели досыта ели жита. Месяц из-за голенища вынул сапожный ножик. Царь ослепленный днище выбить сапожком может. Может, да не посмеет — белыми жемчугами бельма его робеют на кровянистом фоне, будто в святом Афоне крупными кружевами волны песок прикрыли, или архиереи медленные стихари сняли, затихарили, чтобы они не пылились».
Мама Мальчика раз пять подслушивала эту считалочку, прежде чем смогла ее всю записать. Мы, конечно, сомневались, что все это сочинил сам Мальчик, но уж и его маму никак не могли заподозрить. Она была женщиной легкомысленной, курящей, с большими желтыми кукурузными зубами, говорила в нос из-за забытых в детстве аденоидов, надевала к своим рыжим крашеным прядям непременно зеленое платье, а кожа у нее была какого-то особенного посеребренного цвета, такая кожа бывает на животе у кильки, мне не нравилось. Она вечно опаздывала на работу, вечно придумывала какие-то дикие объяснения, мы ее увольняли время от времени, а потом брали опять из жалости — все-таки она одна воспитывала ребенка.
Ну уж не знаю, кто писал эти считалочки, но мы посоветовали ей купить Мальчику пианино, чтобы он развивал свои творческие способности. Мама Мальчика согласилась и взяла отгул. Пошли они с Мальчиком покупать пианино. Путь их проходил по двору мимо бомжа, спавшего у ворот. Мальчик предложил попробовать поддеть палочкой и выковырять бомжу глаза. Если выковырять, как изюм, не удастся, то можно той же палочкой просто проткнуть, как пчелу.
Но мама, естественно, не стала слушать Мальчика и потянула его дальше, к музыкальному магазину.
Тогда Мальчик сказал, что потерял возле бомжа варежку, которая свисала с веревочки, продетой в рукава курточки; он стал палочкой раздвигать бомжу веки; бомж сжал веки, будто он моллюск, превративший песчинку в жемчужину и не желающий расставаться со своим крупным белым зрачком. Мама вернулась за Мальчиком, и они пошли и купили пианино.
Мальчик стал играть на пианино, а мама за стеной услышала музыку сфер. Мальчик должен быть играть гаммы, но ленился и выстукивал на клавишах что ни попадя. Писатель мой тут же бы сочинил, что мама за стеной слышала, как бьется по ветру и разрывается полотнище пространства, а прорехи заживляются лицом Мальчика с очень теплыми, большими, блестящими, карими глазами. Музыка раздвигала мозг писателя и мой вместе с ним, во время музыки я мог сочинять за него, за писателя, я как бы становился мутантом, я видел, как музыка раздвигала мозг мамы Мальчика, мозг, в котором плавали разрозненными эмбрионами, до срока извлеченными из чрева, прозрачные кусочки стихов и камешки междометий. Мама знала, что тайна ее мозга раскрыта, что она уже не одна там, у себя в мозге, — наступило разоблачение; мама умирала, ложилась на стол, распахивала свое тело, как спекулянт распахивает плащик перед покупателем, а на внутренней стороне плащика в специально нашитых карманах чего только нет — пистолетики, ножи, финки, обрезы, порнография, фотки: селезеночка, кишочки, виноградными гроздьями свисают с лозы ребер бесполезные легкие. А голова откинута, будто это и не голова вовсе, а капюшон пальто, а на улице весна, жарко, волосы слипаются в истоме, вот и откинешь капюшон.