«Давай попробуем не говорить о любви. Ладно? Ну просто обойдёмся без этих замученных слов. Они уже как посуда общего пользования. Или как там у древних греков огромный такой сосуд назывался? Что-то похожее на пафос. Ну да, пифос. Вот они такие же, эти слова, громадные и пустые. И в них каждый наливает и насыпает, что вздумается, что ему в голову взбредёт. Хоть вино, хоть зерно, хоть объедки и любой мусор. Но он думает: вот, значит, любовь. А там, может быть, один только физический зуд или какая-то любимая выгода. Хочешь пить?»
Агата лежит у него на руке, и, когда она привстаёт, чтобы дотянуться до стакана с водой, весь белый свет заслоняется её гладкой белой подмышкой, и Турбанову сильнее всего хочется, чтобы как можно дольше белый свет оставался таким же гладким и девочковым.
«По-моему, это даже честнее: не ожидать и не требовать друг от друга великой любви, а договориться по-взрослому, что нас теперь двое».
«Не “одна сатана”, а сразу две».
«И у нас такой тайный сговор – двое против всех».
«Да, точно. Как Бонни и Клайд. Всю жизнь этого хотела, с детского возраста. Правда, я в то время слишком часто врала. Но иногда вместо вранья получалась магия. А после одного случая я даже подумала, что я ведьма. Расскажу тебе потом?»
«Лучше сейчас».
Рассказ Агаты
У моей мамы был тяжёлый характер, и она меня без конца ругала. Иногда она так кричала, что я с испугу начинала сочинять всякую чепуху, просто лгать – лишь бы она успокоилась.
Когда мне было лет двенадцать или тринадцать, родители взяли меня с собой отдыхать в Прибалтику, на озеро возле Даугавпилса, и с нами поехала ещё одна семья с мальчиком Тёмой.
Там стояли домики между озером и лесом, людей никого, мы были единственными отдыхающими. Мама не пускала меня одну ни в лес, ни на озеро. Ну, её можно понять: когда мне было восемь с половиной лет, меня в парке Горького похитил маньяк – об этом лучше в другой раз. Или вообще не буду.
Ну, мы с Тёмой всё равно втихаря бегали на озеро, а чаще в лес, пока взрослые развлекали себя напитками и важной болтовнёй.
И вот однажды мама огляделась, не нашла меня поблизости и сразу в крик: «Агата! Агата!» Она так орала, что, наверное, вся Прибалтика оглохла. А мы же недалеко были, я сразу услышала – и мы мигом прибежали назад. Но мама никак не могла успокоиться, вопила, как ненормальная.
Ну, я испугалась, начала что-то лепетать, придумывать оправдания. Говорю что попало, наобум: «Мам, я же хотела сделать тебе сюрприз. Там такая чудесная сирень растёт – белая!» (это её любимая).
Она вдруг хватает меня за руку и говорит: «Идём! Покажешь свою сирень!»
Я пошла с ней в ужасе, как на казнь. Потому что мы с Тёмой бывали на той опушке уже сто раз, и там никогда не было ничего похожего.
Приходим – а там растёт огромная белая сирень!
Мы наломали целую охапку, и, когда вернулись в дом, папа меня сфотографировал с этими цветами.
Я некоторое время боялась вернуться на то место. А потом всё-таки пошла, подкралась, можно сказать. И – знаешь что? – там даже намёка не было ни на какую сирень. Вообще.
«Значит, её не было?» – осторожно и тупо спрашивает Турбанов.
Агата смотрит на него горестно и некоторое время молчит.
«Как же не было, если папа меня с ней снял! Фотография до сих пор сохранилась».
Он уже знает, что через несколько минут она посмотрит на часы и спохватится: «Прости, мне пора», и он снова прикусит себе язык, чтобы не спросить.
15
«Привет, парень! Как здоровье? Ты ещё на свободе? А я слышал, ты против патриотизма. Не любишь патриотов?» Третий день подряд незнакомый голос в трубке нагло и бодро задавал одни и те же вопросы.
Позавчера Турбанов дважды сухо осведомился: «Кто говорит?», но ответа не получил. Вчера не выдержал: «Да пошёл ты со своим патриотизмом!..», а сегодня молчал и думал трусоватую мысль о том, что сейчас чуть ли не в каждом телефоне есть функция автоматической записи разговоров; значит, где-то уже хранится звуковая улика против него, сотрудника министерства, куратора печатной продукции. Вроде совсем ничтожная мелочь, но мнительный Турбанов легко сумел вообразить публичную идеологическую порку с далеко идущими последствиями. «Попрошу предъявить аудиозапись!» – говорит старший инспектор по делам фрустрации, стоя лицом к залу, переполненному партикулярной публикой. Юный, многообещающий секретарь тычет наугад бледными пальцами в планшетный столик, запуская поочерёдно то «Гимн бдительной молодёжи», то армейский хор, умоляющий: «Вернись в Сорренто, любовь моя!», пока наконец подлый турбановский голос не выкрикивает из динамиков на всю аудиторию: «Да пошёл ты со своим патриотизмом!..» И зал взрывается возмущёнными криками.
По наблюдениям Турбанова, ни один человек в их конторе не любил свою работу, но каждый смертельно боялся её потерять. Все знали, что для покинувших госслужбу не по своей воле возвращение, как правило, невозможно. В коммерческие структуры уволенных чиновников старались не брать, резонно опасаясь, что они притащат за собой политический «хвост».
Вечером снова заглянул Надреев и между прочим спросил: «Что у тебя за проблема с Жабулаевым?» – «Никаких проблем, я зарубил его новый роман». – «Плохая книжка?» – «Мягко сказано». – «А ты в курсе, что сынок Жабулаева женился на сестре замдиректора Контрольного комитета?»
Турбанова передёрнуло:
«Ты уверен, что мне прямо необходимо всё это знать?»
«Я тебя просто предупредил: будь поосторожней. Этот крокодил уже названивает по всем инстанциям».
Время от времени Агата и Турбанов играют в разных людей. Вечером они сидят в Кафе № 16, бывшем ресторане «Нашатырь».
«Как ты относишься к обывателям?» – вдруг спрашивает Агата.
«Хорошо отношусь, они бывают очень трогательные».
«Тогда сегодня мы играем в такую милую мещанскую парочку».
Он придвигает к ней тарелку с куриным филе и говорит с большим чувством:
«Ешь, рыбка, птичку!»
Агата нежно хмыкает.
«А если бы здесь, например, кормили жареной рыбой?»
«Ну, тогда я бы сказал: ешь, птичка, рыбку! Кажется, у них ещё принято просить руку и сердце».
«Тогда чего мы ждём?»
«Вот я и собирался как раз. Дорогая! Я хотел бы просить твоей руки!»