Три дня подряд Жиль ухаживал за ней без передышки. Раньше, когда он уходил за продуктами и растениями, ему не оставалось ничего другого, как привязывать ее к поперечинам кровати. Но теперь, до окончания курса лечения, он не оставит ее ни на минуту.
Он больше не спускался за почтой, не шел открывать, когда звонили снизу. Переговорное устройство уже давно не работало, и чтобы открыть дверь подъезда, ему пришлось бы спускаться с пятого этажа, оставив Пиу без присмотра или вновь привязав ее, что было для него невыносимо.
* * *
Ким пыталась представить, какая погода снаружи. Пупаракис поселил ее на вилле в единственной комнате без окон, некогда служившей прачечной, а ныне с большими затратами переоборудованной, и она жила постоянно при искусственном освещении. Скорее всего, шел дождь. С тех пор как она оказалась в Сан-Франсуа-ле-Моле, она видела только дождь и туман.
Пупаракис вот-вот вернется с верфей. Он принесет ей еще одно платье, которое попросит примерить, прежде чем проведет ее наверх в гостиную и нальет шампанского.
По отношению к греку она испытывала противоречивые чувства, менявшиеся каждую минуту. Иногда он ее забавлял: он вел себя с ней как с настоящей женщиной, но она сердилась на него за то, что он украл у нее ее месть.
Прежде чем задумать и осуществить побег из клиники, она долго размышляла о самом большом оскорблении, которое могла бы нанести родителям. Мысль продавать свое тело за гроши казалась ей хорошей. Но не лишь бы кому. Она решила, что будет отдаваться рабочим, предпочтительно иммигрантам, парням с черными ногтями, пахнущим отработанной смазкой и потом. А когда бы вышли на ее след, вне всяких сомнений, желтая пресса раздула бы грандиозный скандал. Дочь биржевого короля — проститутка в рабочих кварталах города бедняков! Она бы не преминула подкинуть журналистам ряд пикантных подробностей. Ее мать от этого никогда бы не оправилась. Конечно, они постарались бы снова поместить ее в психиатрическую лечебницу, но, заручившись поддержкой прессы, на этот раз она, по крайней мере, могла бы защищаться.
А потом вдруг появился белый «ягуар», и Ким продалась мужчине такому же богатому, как ее отец, что значительно уменьшало тяжесть оскорбления. Отдаться типу, который покупает корабли в пять тысяч тонн, совсем не то же самое, что быть оскверненной грязным бедняком, — так, по крайней мере, должны были думать ее родители.
Она жила с ним уже несколько дней, получая тысячу франков за ночь. Константин находил эту сумму ничтожной, уверяя девушку, что она стоит гораздо больше. Она назвалась чужим именем и была для него Ниной. Он хотел поразить ее своим образом жизни, размерами своей виллы, своими слугами. Она уже была готова уйти от него украдкой, когда он случайно наткнулся на статью в «Атлантическом курьере».
После минутной паники он дол го беседовал с ней и предложил по достижении совершеннолетия выйти за него замуж. Оттого что он узнал, кем она была на самом деле, его возбуждение, кажется, только возросло, но он продолжал звать ее Ниной, словно не хотел окончательно порывать связь с незнакомкой, подобранной на панели.
Ким не знала, что ему ответить. Константин просил ее подумать как следует. В ожидании решения он держал ее пленницей в золоченой клетке, навещая каждый вечер, одевая в шелка и драгоценности, стоимость которых значительно возросла с тех пор, как он узнал о ее происхождении. Он начал говорить ей «вы».
Ким старалась не смотреть на него. Даже когда он наряжался в смокинг, его красный лоснящийся нос, тяжелый квадратный подбородок, его большие руки грузчика производили впечатление грубой вульгарности, скрытой необузданности. Но его низкий, мелодичный, с глубокими интонациями голос звучал как музыка. Ким часто слушала его, закрыв глаза.
На вид грубый и неотесанный, Константин Пупаракис не был, однако, лишен проницательности. Он не только хорошо сознавал свои недостатки, но и умел пользоваться своими достоинствами. В постели он заботился о том, чтобы вовремя погасить свет, а прежде чем подступиться к Ким, нежно шептал ей что-то на ухо. Он пользовался своим голосом так, как заклинатель змей пользуется флейтой.
Груз лет и та каторжная жизнь, которую он вел, подточили его темперамент. Две ночи из трех он довольствовался только ласками. Ким предпочитала жадность тяжелых лап, гладящих ее тело, тем минутам исступления, когда, отдуваясь, как кит, он едва не расплющивал ее своей массой.
Ни за что на свете она не вышла бы замуж за этого человека. Она полагала, что рано или поздно ей представится случай вырваться на свободу.
Аму, слуга-татарин, который приносил ей еду, был, вероятно, немногим ее старше. Тяжелый лошадиный хвост, перехваченный медным ободком, начинался на макушке его коротко остриженной головы и ниспадал до самых ягодиц. Он был одновременно ее стражником и ее слугой, изъяснялся на плохом французском, но, кажется, понимал все, что ему говорили. Когда она звонила в колокольчик, он появлялся так быстро, что у нее закрадывалась мысль, не стоит ли он все время за запертой дверью. Она лелеяла надежду сделать из него союзника и несколько раз предпринимала попытки обольстить его. Едва заслышав поворот ключа в замочной скважине, она полуобнаженной вытягивалась на кровати, но слуга оставался равнодушным к этим провокациям. В глубине его глаз таился черный ледник.
А впрочем, она переносила свое положение пленницы со спокойным смирением и отчасти с любопытством. Она привыкла сидеть взаперти в условиях, гораздо менее выносимых. Ей вспомнилось лицо матери, то притворно измученное лицо, которое мать надевала как маску, когда приходила к ней в клинику.
Она вновь задрожала от ярости, сжимая маленькие кулачки, и взгляд ее затуманился слезами. Она не видела, как в комнату вошел Константин и наклонился к ней, держа в руках подарки.
[4]
Макс отделался тремя переломами и бесчисленными ушибами. Правая локтевая и обе больших берцовых кости были сломаны при ударе о землю.
Прикованный из-за своего гипса к больничной койке, он больше всего страдал от отсутствия спиртного, на которое обрек его этот вынужденный «курс детоксикации».
В полудреме перед ним часто возникало лицо той девушки у фонаря. Скорее всего, ее уже нашли и вернули родителям. Со смутной горечью он думал о том, что в который раз безвозвратно упустил возможность принять участие в происходящем. Словно прозрачный фантом он проходил среди людей, никак не участвуя в их судьбах.
Из глубин его тоски время от времени вдруг всплывало забытое слово. «Juc»[2]занимал его мысли все утро. Он старался вспомнить, при каких обстоятельствах это слово, похожее на хлопок, отделилось от общего стада. Оно встречалось уже в творениях Фюретьера[3], пережило несколько изданий академического словаря и фигурировало, сведенное до положения синонима, еще в словарях начала века. А потом оно было навсегда вытеснено из рубрик более толстым и мускулистым братом. «Juchoir»[4]возвышался отныне посреди птичьих дворов, не имея соперников. Больше ни один писатель не употреблял это погибшее слово, единственный слог которого воскрешал в памяти крик птицы. «Juc», «joc», «jocasse»[5]… «jac», «jacasse»[6]… Макс размышлял о долгой братоубийственной войне, которую вели между собой слова, войне еще более жестокой, чем нападения хищников и нашествия врагов.