26Мужские страхи преследовали меня. Ну, во-первых, боязнь заболеть чем-то эдаким, потом, просто умереть. В молодости это вообще представляется ужасным; уже сейчас, когда ты постарше, это выглядит не так трагично, ты привыкаешь к этой мысли, наконец, устаешь от жизни, ну и все такое… Но тогда — как это, в расцвете сил и желания знакомств и расширения связей — и вдруг… Да, несоответствие силы, здоровья и уносящей все это смерти казалось действительной трагедией, и поэтому любое приближение к смертельным параметрам вызывало трепет, ужас и тайную дрожь, налет драматизации и пессимизма… Самая красивая девочка города того времени, по непонятному прозвищу Кунем, однажды согласилась погулять со мной вечер. Я сжимал в руке ключ от квартиры моего одинокого друга и ждал момента, чтобы пригласить ее с целью конечно же порочной. Она, как ни странно, согласилась быстро, и мы через час уже были с ней вдвоем и двумя бутылками шампанского в уютной однокомнатной квартирке. Выпили, и я, конечно, начал приставать к ней, ну, конечно же красиво и без насилия. Ничего не получалось. Ну, целовались, ну, зажимались, как тогда говорили, но не больше. Я и умолял, и настаивал — ни фига, все шло до определенного предела, по-моему, а потом… «Ну как же так, ведь мы здесь вдвоем, все условия и никто не знает и не узнает». — «А вот так, — отвечала она и как-то смутно печально улыбалась, эта Лариска Кунем, как мы ее звали. — Ты мне симпатичен, но я люблю другого». — «Да, но я хочу не любви, а…» — «Тем более…» Проводил ее домой, строя из себя опечаленного рыцаря, был галантен и, по-моему, произвел на нее хорошее впечатление. И забыл все это, пока мне вдруг не сказали, что она погибла в автокатастроф. Боже, как меня это перевернуло. Ведь был так близок к ней, а значит, к смерти ее, точнее, вообще к смерти. Мы целовались, трогали друг друга — и вдруг она там, а я… Это поразило меня: быть таким молодым и быть так близко к самой форме смерти, к смертному человеку, ранее считавшемуся по условию молодости вообще неумирающим. Кунем хоронил весь город, все ее ухажеры и воздыхатели. Гроб несли на руках, и ее красавицы подруги усыпали дорогу цветами… С тех пор это стало моим комплексом…
Не так давно в Штатах я познакомился с ирландкой. Об айриш вумен ходили легенды, об их страсти, нежности, рыжеволосости и длинных ногах. И вот в Бостоне, в «Стоун суп кафе», прямо передо мной сидела рыжая длинноволосая красавица с яркими серыми глазами и прямо смотрела на меня: ее, вероятно, поражала экзотика моего громкого русского языка — эмоциональный, драматический, каждый поворот слова отражался на моем лице, я умирал вместе с героем каждой моей эскапады. После вечера она подошла и тут же увела меня ото всех, пригласив к себе домой для ужина, наговорив кучу комплиментов. Уже поднимаясь по деревянной лестнице ее бостонского дома, мы начали отдаваться друг другу. Приползли мы на ее широченный матрац уже голые и абсолютно втертые друг в друга. Это было чудо — такой нежности, страсти, грубости и ласки я не встречал. Я поверил в легенду ирландской женщины. Мы не вставали с ее напольного матраца двое суток, слегка закусывая чем попало красное австралийское вино, которое мы пили из огромных стеклянных тюльпанов. За два дня я успел почти влюбиться в нее, воображение рисовало многое, даже возможную совместную жизнь, пока, конечно, на два дома — она в Бостоне, я в Москве… И это выглядело так романтично — она любила меня сразу, с лету и была готова на все. Я старался не отставать… Наконец, на третий день блаженства, гордости и в минуты отдохновения я невольно спросил ее: а чем же я ей так понравился? И она простодушно, ничего не подозревая, ответила: «Ты знаешь, ты так похож на моего бывшего парня, он был очень знаменитым поэтом в Бостоне…» — «И что же, где он сейчас?» — «Он умер от наркотиков, он серьезно сидел на игле»… У меня все оборвалось внутри — значит, я сплю с женщиной, которая практически спала с трупом, с тем, кто сейчас там, под землей, разлагается, а я… И даже не то, что я вторичен для нее, ибо похож на ее бывшего мужика, а то, что она близка к смерти человека, и, значит, тот, кто будет с ней, обречен на то же самое… Меня это потрясло… Я медленно стал откручивать свои слова обратно и свои поступки. Я уехал, и мы, пожалуй, как-то лениво перебросились парой писем, и на этом все… Видимо, она поняла свою ошибку — ведь если бы я не знал об этом, все могло быть по-другому, но разве можно не помнить и скрывать свое прошлое, особенно в момент телесного расположения друг к другу, а не сонного потягивания под одичавшими звездами.
27
Одинокие подруги не просто завидовали нашей любви с Либи и тому, что мы так подходим друг другу по всем параметрам. Каждая из них проводила свою черную работу против меня, и после таких разговоров я находил Либи слегка изменившейся. Она начинала беспричинно злиться, наезжала на меня из-за ерунды, я заводился… А смысл вбитой в Либи черноты был примерно таков: «Да он же целый день болтается по городу, вчера его видели с этой его студенткой филфака, его как бы ученицей, и вообще, Либи, да трахается он на стороне, ты что, не видишь». И всю черноту своей одинокой жизни они выплескивали в смутную счастливую душу Либи, которой нужно было многое и в то же время ничего. «И когда уже у вас будет цветной телевизор, меньше бы он шастал по улицам с видом думающего человека». А я действительно любил побродить, подумать, посмотреть на людей, я же все-таки кое-что, философ, черт побери, собственно, мы частично и жили за счет этого, хотя деньги тогда не были главным в наших отношениях. Либи хотела дать мне свободу, а я не хотел этого, и она не могла в конце концов пойти против себя. Вот здесь подружки и накачивали ее. «Да что он за мужик, если вы не бываете на курортах». Ах так, думаю я, будем ездить. И я совершал невероятные подвиги, доставая путевки в престижные тогда Ялты и Пицунды. Вообще тогда героем в глазах женщины можно было стать только оттого, что, достав по офигенному блату пару импортных сапожек, ты приносил их и сам натаскивал на любимые ножки. И все — можешь пару недель забыть обо всех упреках — ты герой ее несчастного времени, в котором было плохо с обувью, с колбасой, бельем и вообще со всем, так необходимым маленьким и хрупким созданиям. Но подружки все равно втаскивали в нее свой черный мир. И я говорил Либи: они же хотят, чтобы ты стала такой же, как они, мне их жаль, но у тебя есть я, есть сын, а они сострадают тебе, отчего и зачем, это ты можешь сострадать их маразму — все у них сволочи, все у них плохо, потому и плохо, что их не трахают, злился я. У меня не хватало смелости выгнать их, и я приходил домой, а они, как сектантки, сидели в кружок и о чем-то шептались. Я думал, что обо мне. И не ошибался. Ночью Либи отворачивалась от меня и молчала, пока я не выпытывал тайну неприязни ко мне. И это оказывалось такой ерундой, что, убедив ее в этом, я опять властвовал над ней, а она надо мной. И действительно, что за преступление — пил вино в компании городской сплетницы, а потом стоял у «девятки», магазин такой, и рассматривал людей, наверное, пытался снять кого-то, — ну бред, и все тут. И я сказал однажды: «Либи, запомни, Я — это Я, где бы я ни был и что бы ни делал, я всегда думаю о тебе и делаю все для тебя, я просто мыслитель, я стою и думаю, на то я и…» «Да, мыслитель, — шептали подруги, — только и думает, как бы задрать какую-нибудь невинную козочку». «Ах вы, целки проклятые», — думал я о них, злился, но жалел их…