Либи страшно любила лес. Мы часто уходили с ней в самые затаенные места кривого и горбатого предгорья Крыма. Находили солнечную поляну, разбрасывали одеяло, и она начинала собирать цветы, вплетая любимые лесные маки себе в волосы. Стоял парной запах трав, леса и горного воздуха, Либи раздевалась и сливалась с природой, верней, природа сливалась с ней. Я лежал и терпеливо наблюдал за ее походкой олененка, за ее легкими движениями. Наконец, мы поднимались с ней на небольшую вершину, и я входил в ее щемяще-сладкую расщелину между ног, прикрытую жесткими черными вьющимися волосами, через спину. Она наклонялась перед всем миром, и мы оба становились частью огромной природы — как вода заходила в камни, как стриж вонзался в нежное небо, как дерево своей кроной входило в крону другого дерева, как запах ромашки входил в запах чабреца, так я входил в нее. Спина и плечи Либи проистекали на землю из моего паха, волосы ее устилали все вокруг ее опущенной головы, выпрямляющихся рук, и я видел только ямочку на тонкой шее, немыслимо как носившей такой груз красоты. Что-то постанывало, похрустывало, стрекотало, пело и цикадило, придыхало, пошептывало… Осы и кузнечики таились и взлетали, сгорая тут же на солнце нашего соблазна. Это исходило от нас, и это входило в нас. Пот капал на устье ее хрупкого позвоночника с моего лица, медленно стекая к ямочке у самого основания черепа. Я наклонялся и слизывал его. Пот был сладким и горьким одновременно. «Кончай в меня». — «А ты не боишься?» — «Боюсь…»
25Либи боялась, что я исчезну. Особенно она утвердилась в этом, когда моя мать однажды за столом рассказала, что у нас в семье был дядя, который все время исчезал. На год, на три, на девять. Вот был, сидел дома, в семье, с женой и детьми, их было шестеро, и вдруг нет, и все. Наша тетка обходила всех друзей и знакомых, где он мог быть, и все говорили, что вот только что был здесь, и нету, пока наконец грек в кофейне не сообщил ей, что он выпил турочку кофе прямо с горячего песка и поехал на трамвае в сторону вокзала. Она бежала туда, но и там ей говорили, что вот только его видели, прыгал в какой-то поезд… И все. Затем вдруг через какое-то время он появлялся как ни в чем не бывало, садился за обеденный стол, дарил детям подарки, которые не соответствовали их возрасту. «Где ты пропадал?» — кричала на него жена. «Я был с вами. На Востоке, в Ташкенте, в Бухаре». Он жил опять в семье, находя случайные работы, чтобы содержать семью, и вдруг опять исчезал. Однажды он исчез лет на девять, но вернулся. Дети почти не узнали его, он опять привез им игрушки, хотя двое старших уже заканчивали школу. Мать говорила, что он даже не умер, а исчез… Однако все ждали его и поняли, что его не стало, когда он не вернулся вообще. Звали его дядей Жорой. Как-то уже через много лет в кофейне у грека один знакомый рассказывал, что видел Георгия в Одессе, что тот поднимался на пароход, отплывавший в Америку. Тетка заволновалась, засобиралась не то в Одессу, не то в Америку, но потом уселась за стол и долго тихо плакала. Вскоре она умерла, и уже взрослые дети через несколько лет были неожиданно приглашены в ОВИР, где им сообщили, что в Америке умер какой-то их родственник, оставивший на их имя небольшое состояние. Один из сыновей добрался до маленького городка в штате Мериленд и сразу же был отведен соседями Георгия на кладбище. На одиноком камне была надпись по-русски: «Жизнь — это лишь повод побродить». Сын вернулся в американский дом, выпил вместе с соседями поминальную водку и в пустом ящике нашел вместе с другими бумагами разорванный линованный лист. Сложив, вероятно, последнюю запись отца, он с трудом прочитал: на этой земле желательно не оставлять никаких следов, кроме детей и собственного скелета.
Либи, узнав эту историю, боялась, что гены взыграют во мне и в один прекрасный момент я исчезну, как мой дядюшка. Да и мои частые поездки располагали ее к этому. Либи трепетала, ревновала меня к пространству, и если я где-то задерживался, то брела в сторону вокзала встречать поезда. А я в это время уже искал ее у подруг и бесился, не находя ее даже на нашей тайной аллее, где мы впервые увиделись и однажды на скамейке просидели всю ночь, откровенничая, схваченные ветром, листьями и поцелуями.