— Хочу на тебе жениться.
— Ты хочешь опозорить свою расу! Как на это посмотрит твой фюрер? — со смехом воскликнула я.
— Я люблю тебя, — произнес он.
— Но я тебя не люблю, — холодно отрезала я. — И не будем больше об этом.
Что чувствовала я, когда эсэсовец стоял на коленях и целовал мне ноги? Это удивительно, но я не чувствовала ничего. Внутри была только пустота. Я часто вспоминала слова своего несостоявшегося клиента: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью». Мне доставляли удовольствие переживания немца. Я была образованнее и интеллигентнее его. Отлично говорила по-немецки. Как-то ночью я прочитала ему стихи Гёте.
— Чьи это стихи? — спросил он.
Я рассмеялась:
— Это стихи сына того же народа, что и ваш фюрер. Может, ты даже слышал о нем — это Гёте.
Он промолчал в ответ, а может, и правда ничего о нем не знал.
Я вернулась домой на рассвете и была удивлена, застав папу с книжкой на коленях. Его голова была наклонена вперед, а седые волосы спадали со лба. Он спал. Я побродила по квартире, потом помылась в кухне. Когда я в ночной рубашке вернулась в комнату, отец был в той же позе. Охваченная недобрым предчувствием, я дотронулась до его руки. Она была холодна. Этот холод проник внутрь меня.
— Папочка, — прошептала я голосом той маленькой предвоенной девочки, которой когда-то была, и подняла его голову.
Я увидела любимое лицо, но через минуту произошло нечто ужасное: челюсть отвисла, щеки впали, нос заострился… в нем появилось что-то от птицы. Я побежала в комнату Веры, где они с женихом праздновали Новый год. Оба были пьяны, но мой вид отрезвил их. Я не могла выговорить ни слова, только показала на нашу дверь.
— Заснул старичок, — с грустью и теплотой произнесла Вера.
Она перевязала шарфиком голову папы, и он снова приобрел нормальный вид. Теперь он выглядел так, будто у него болели зубы. Я стояла оцепенев, и пошевелилась только тогда, когда Вера вынула из его рук книжку. Побоявшись, что она закроет ее и мне никогда не узнать, что отец читал в эту последнюю ночь, я старательно заложила страницу. Потом, когда Вера начала хлопотать в комнате, прошла на кухню и, сев за стол, беззвучно заплакала. Папа уже переступил тот порог, который суждено перейти всем нам. Я хотела быть с ним. С самого детства я никогда не покидала его, даже в эти тяжелые месяцы. Самое страшное было то, что он должен был умереть, чтобы я снова стала собой. Слишком высокая цена. Мне невозможно было с этим согласиться…
В кухню заглянула Вера.
— Иди к своему старичку, — прокуренным голосом позвала она. В ее тоне слышалось сочувствие.
Вера любила моего папу. Она была нам другом в той страшной жизни, когда голод и нищета пришли к нам в дом…
Второго января я вышла из гетто в сопровождении человека Отто, которому тот заплатил. В моем кармане лежала кенкарта на имя Хелинской Кристины. Немец снял мне апартаменты, где мы должны были встретиться. Только я не пошла туда. Какое-то время я кружила по улицам, а когда мне показалось, что за мной следят, свернула во двор, поднялась на площадку второго этажа и позвонила. Мне никто не открыл. Услышав шаги посланного немцем «ангела-хранителя», я побежала на этаж выше и нажала на звонок двери, где висела табличка: «А. Р. Кожецы». Через минуту в дверях появилась ваша мама. На меня смотрели глаза, которые видели все насквозь, хотя я и не похожа на еврейку. Я была в плащике, словно с плеча младшей сестренки. В том самом, в котором пару лет назад переступила порог гетто. В старых туфельках, жавших мне, потому что я продолжала расти. Все купленные мне Смеющимся Отто наряды я оставила в квартире на Сенной. У меня даже не было времени попрощаться с Верой. А может, я и не хотела… Ваша мама знала, откуда я пришла, и, несмотря на это, взяла меня за руку и завела в квартиру.
Письмо второе
Декабрь 68 г
Я долго смотрела на твое спящее лицо. Несколько дней мы с тобой снова вместе. Не могу даже объяснить, что я чувствовала, когда ты уходил прочь через сад. В тот момент я пообещала себе рассказать тебе всю правду. Только ты можешь быть мне судьей.
Я не знаю, существует ли Бог. Никогда об этом не задумывалась. Для меня это не имеет большого значения. Мне достаточно быть рядом с тобой. Но я не сдержала слова. Пока я готовилась к своей исповеди, пришлось выслушать твою. И тогда до меня дошел смысл слов: «Мы выкинем их отсюда после войны». От твоего тона у меня сжалось сердце. Я физически ощутила это как приговор. Потом ты уснул. А я лежала в темноте, испуганная и неуверенная, и вспоминала твои слова: «Я никогда их не любил, а теперь просто ненавижу», и еще: «Мы их выкинем отсюда после войны». Хозяин отеля в Вильнюсе выдал в руки НКВД скрывающихся польских офицеров, среди них был ты. Как выглядел тот человек, из-за которого моя жизнь вновь превращалась в ад? Ад страха… Мне хотелось заглянуть ему в глаза, хотя бы один-единственный раз. Конечно, это невозможно по многим причинам. Может, этот человек уже ушел в мир иной или его настигла кара за содеянное.
Я одна. Сижу за столом и пишу тебе, пишу потому, что многих вещей просто не могу сказать, не могу произнести эти слова вслух. Я должна научиться быть бдительной, чтобы никогда не проговориться и не попасть в западню своего запретного прошлого. Это прошлое — отец, гетто и я, ведь я…
Тогда, второго января, в вашей квартире перед образами горели свечи: был праздник Божьей Матери. Твоя мама дала мне полотенце и проводила в ванную, чтобы я могла помыться. Потом мы сидели за столом в гостиной. Она сказала, что у нее нет никаких известий от сына, а невестка неделю назад ушла за продуктами и не вернулась. Остался только ваш четырехлетний сын. Я смотрела на ребенка, мирно спящего за сеткой в чистой кроватке, с чувством, похожим на грусть: в гетто мне пришлось видеть других детей.
— Тебе есть куда пойти? — спросила она меня.
Я молча покачала головой.
— Оставайся с нами, — предложила твоя мать.
Она имела в виду себя и внука. Но ее слова оказались пророческими. Сначала я присвоила себе одежду твоей жены. У нас похожие фигуры и уж точно один размер обуви. Твоя мать пекла пончики для кондитерской на углу, я иногда относила их туда. Я старалась помогать ей, но мало чего умела. Из дома я вынесла только знание трех языков. Лучше всего я говорила по-французски, так как меня воспитывала бонна-француженка. Можно даже сказать, что я говорила на этом языке, как на родном. Неплохо знала английский, потому что пару лет жила в Англии, где отец преподавал. Когда он взял меня с собой, я была совсем крохой, мне не было еще и пяти.
Мои попытки помогать твоей матери оказались настолько бесполезны, что она в конце концов от них отказалась.
— Иди, Кристина, почитай что-нибудь, — с усмешкой предлагала она.
Я представилась ей как Кристина. Она с пониманием кивнула, а потом неожиданно спросила:
— А как тебя зовут на самом деле?