— Сидеть, — сказал мужчина по-польски, — мы сидеть…
— Можем говорить по-немецки, — предложила я.
Наши взгляды вновь встретились. Не отводя глаз, я стала раздеваться. Сбросила туфли (сразу пожалев об этом, потому что стала ниже ростом), медленно сняла чулки, затем платье, белье. Я стояла перед ним голая. Одним движением распустила волосы, стараясь при этом ни на минуту не потерять его взгляда. С бесшабашным интересом я следила за его лицом.
— Вы не будете раздеваться? — спросила я.
— Может, выпьем шампанского? — ответил вопросом на вопрос Смеющийся Отто. И это было подтверждением того, что он боялся меня.
— Я не пью, — холодно отказалась я.
Он раздевался в темноте. Слабый свет с улицы озарял его силуэт. Вскоре мужчина стоял рядом со мной, худой и напряженный. Если бы он пришел с улицы, просто так, может, я выдала бы ему обычный «короткий номер». Но эсэсовский мундир висел здесь, на стуле. Я ненавидела его каждой частичкой своего тела и старалась победить в этом бою. Мне это удалось. Мой партнер выдохся, сделался немощным. Я чувствовала, как он старается взять себя в руки, как борется с собой, но не торопилась ему помочь. Это длилось достаточно долго. Наконец он встал, оделся и вышел, не сказав ни слова. Я осталась одна. И от испуга чуть не расплакалась. Ведь за такое оскорбление он мог сделать со мной все что угодно: отправить на плац или просто выстрелить в упор в голову. А вдруг мне осталось жить считаные часы? Что будет с отцом? Нас вместе вышлют или замучают? Холодная, костлявая рука смерти сжимала меня за шею, и я едва сдерживалась, чтобы не закричать от страха. Не заходя в зал, я отправилась домой.
Отец дремал в своем кресле.
— Ты так рано вернулась? — приветливо сказал он.
— Почему ты не спрашиваешь откуда? — взорвалась я. — Ты ведь давно не веришь, что я даю уроки. Я — девка! Знаешь, как меня называют? Королева борделя!
Он замахал руками, как бы отгоняя меня. В тот момент отец показался мне таким жалким. «Паяц с козьей бородкой», — подумала я с презрением и закрылась в кухне. В шкафу стояла бутылка с самогоном, я сделала большой глоток. Страх немного отступил. Я просидела за столом в кухне несколько часов. А когда вернулась в комнату, отец уже спал или делал вид, что спит. Я легла в постель, хотя знала, что не усну. На какое-то мгновение мне захотелось забраться, как в детстве, к отцу под плед, ища утешения и помощи. Но теперь он во всем зависел от меня. Вера была права: гетто слишком быстро состарило его. Он даже двигался как одряхлевший старик. Когда я застала его утром в кухне, отец держал хлеб в руках, отщипывая по кусочку, как это делают нищие.
— Есть же сало, — напомнила я. — Почему ты не положишь его на хлеб?
— Тебе не хватит.
— Оставь меня в покое, — резко проговорила я, прислушиваясь к шагам на лестнице: не идут ли за мной или, еще хуже, за нами?.. Приближалось время, когда я должна была уходить на работу.
Я неуверенно вошла в зал. В нем было все по-прежнему: дым, музыка, разговоры. Я села за столик почти с таким же чувством, как в первый раз. При появлении шефа сердце готово было выскочить из груди: может, они уже здесь… Однако тот с липкой улыбкой шепнул, что меня давно ждут. В одно мгновение со мной что-то произошло, я как бы «выскочила из себя» и стала другой, превратилась в сгусток страха. Все остальные эмоции и чувства исчезли. Теперь это была не я, это была «она». И «она» шла к тому, кто ждал; она увидела его спину, а потом и лицо. Его глаза были ласково-покорными, почти как у собаки.
Я уселась на диван и, положив ногу на ногу, сказала:
— Сегодня я выпью шампанского.
Он бросился к столику. Из ведерка со льдом выглядывало обернутое в серебро горлышко бутылки. Выстрелила пробка, и золотистая жидкость, искрящаяся пузырьками, наполнила бокалы на тоненьких ножках.
Взяв в руки бокал, я почувствовала, что в моей жизни начинается новый этап. Было интересно, что нашел во мне этот немец, чем я покорила его сердце. Хотя у таких, как он, не может быть сердца. Может быть, на него подействовала моя красота. Но красивых девушек хватало, стоило только пройти по нашей улице. Правда, я была очень молода. «Чувствуется еще роса на лепестках», — сказал мне один из клиентов. Он тоже был от меня в восторге. А один из гостей, интеллигент (в нашей халабуде это было редкое явление), признался как-то: «Твоя красота — как отрава, от нее веет смертью…»
Я испугалась этих слов, и самого человека тоже. Не хотела идти с ним наверх, несмотря на то что он предлагал большие деньги. Заупрямилась — и точка. Я могла себе позволить гораздо больше, чем мои товарки. А с той минуты, когда появился Смеющийся Отто, вообще все. Эсэсовец не смеялся больше в моем присутствии, а все чаще хмурился. Его ревность ко мне проявлялась взрывами злости. Однажды он хотел застрелить человека, который осмелился на меня взглянуть. Дошло до того, что меня стали бояться. Даже Вера как-то отдалилась. Когда я заходила к ней в гости, они с женихом сразу замолкали, вели себя неестественно. Я не в силах была этого изменить и в конце концов перестала у нее бывать. Я жила в полной изоляции. Когда шла через гетто, обвешанная сумками с едой, все творившееся вокруг казалось декорациями к спектаклю: трупы, голодные дети с выступающими ребрами. Мне даже не приходило в голову с кем-нибудь поделиться. В том мире, которому я теперь принадлежала, этот жест выглядел бы неуместным. У меня было какое-то неясное предчувствие, что, стоит мне вытащить из сумки хоть один апельсин и подарить его ребенку, все исчезнет, а я окажусь на его месте. Единственной моей заботой было накормить папу. Я стала внимательна и добра к нему. Приносила икру, сардины. Заискивала перед ним, нежно расспрашивала обо всем. Он отвечал мне своим печальным голосом и ничего не брал, кроме хлеба. Я не сердилась на отца, понимая, что это такой же пустой жест, как одарить умирающего с голоду ребенка апельсином. Я больше не имела права называть его, как в детстве, «папочка», «папулька». Это было нечестно. И хотя мы оба чувствовали эту фальшь, все же не могли себе в этом отказать. Мне кажется, я уже не помню, какой была до войны, за стенами гетто. И только временами передо мной мелькала та девочка с ленточками в косичках, еще более призрачная, чем сегодняшняя. Зачем я пользовалась словами той девочки: «папочка», «папулька»? Им не было места в этой жизни. Здесь же были совсем другие персонажи — пятидесятилетний старец и высококлассная девка из борделя…
Отто хотел снять мне квартиру, но я была против. Я упрямо продолжала жить в доме на Сенной и принимать немца в комнатке с проходом через администрацию. Я заявлялась туда в норковой шубе, когда мне вздумается, он ждал меня, иногда понапрасну. Но эсэсовцу не разрешалось ни прийти ко мне домой, ни прислать за мной.
Однажды ровно в полночь в комнатке наших свиданий выстрелила в потолок пробка от шампанского. Наступил тысяча девятьсот сорок третий год.
— Эля, — сказал Смеющийся Отто, — выходи за меня.
Я с удивлением посмотрела на него:
— Что ты сказал?