При нашей встрече мама рассказала мне, что ранее она не могла понять, почему отец согласился с выводами обвинения: «При царизме мы превращали суд над нами в суд над царскими палачами», — говорила она. А здесь и суда как такового просто не было.
В то время ничего об этом вообще не было известно: оттуда, как правило, никто не возвращался. Если же кто-нибудь и возвращался, то…
Вспоминаю один случай: в техникуме преподавала историю и немецкий язык Сара Абрамовна Франкфурт — жена немецкого коммуниста, профессора, приехавшего в СССР после установления в Германии фашистского режима. Некоторое время он преподавал что-то в Ростовском университете, в 1936 году (или ранее) был арестован. Во время допросов сошел с ума и в совершенно бессознательном состоянии был отпущен, но вскоре умер. Рассказывали, что он целыми днями молча сидел, обратившись лицом в угол. Вздрагивал при малейшем звуке. Когда к нему обращались, плакал, глядя на собеседника виновато. Выражение лица его было похоже на морду побитой собаки…
Письма от мамы приходили сначала из Ярославля, где в это же время сидел отец, затем — из Вологды и, наконец, — из различных лагерей, расположенных в Новосибирской области. В этих письмах не содержалось ничего о том, какие условия существования были в многочисленных лагерях. Рассказывать об этом ей было категорически запрещено.
Тетя Соня (сестра отца) периодически посылала маме посылки по адресам новосибирского ГУЛАГа на станции Чаны.
Маме пришлось перенести и лесоповал, и все прочие атрибуты лагерной жизни. В какой-то мере ей повезло: ее взял на работу в лагерную санчасть врач-заключенный, знакомый ей по Обществу бывших политкаторжан. Благодаря этому она выжила в особенно суровые годы войны.
Несмотря на окончание срока заключения, ее задержали до конца войны. А ведь ей предстояло еще отбыть трехлетнее поражение в правах.
Я ожидал, что после выхода на свободу она сможет временно (до окончания моей военной службы) поселиться либо у родственницы отца в Иркутске, либо у племянницы отца Нюры Файкиной, устроившейся после войны в Черемхове. Но оказалось, что поражение в правах влечет за собой принудительное поселение в отдаленных районах страны.
Это была деревня Кыштовка в 250 километрах севернее Новосибирска.
26 октября 1998 года я, случайно переключив телевизор на пятый канал, обнаружил, что в передаче речь идет о той самой Кыштовке, которая, оказывается, была в числе пяти районов, отведенных для расселения политических заключенных, отбывших срок наказания. Увидел улицу деревенских домов, в конце которой ранее находилось здание милиции и районного отдела МГБ, кусочек кладбища с покосившимися крестами и множеством безымянных холмиков. Под одним из них лежит мама…
Приехала она туда без средств к существованию, без жилья, без специальности, которая могла бы найти применение в этом месте.
В дореволюционное время политическим ссыльным полагались так называемые «кормовые» — 15 рублей. По сибирским условиям этого было недостаточно для проживания, но ссыльные объединялись в коммуны и, складывая в «общий котел» получаемые из дома посылки и денежные переводы, существовали вполне сносно. В Советском Союзе сосланные в глушь бывшие заключенные были обречены на голод и нищету, не имея никаких средств к существованию. Те из них, кто имел родственников на «большой земле» могли получать от них, хоть и бедствующих в послевоенной голодухе, небольшую помощь. У мамы, кроме меня, солдата-стройотрядовца, получавшего 10 рублей в месяц (стоимость одной пачки «Беломорканала»), не было никого.
В районном центре Кыштовке, кроме местного совхоза и мелких бытовых производств, не было никаких предприятий, где можно было бы найти какую-нибудь работу. Мама подрядилась к какой-то женщине помогать по дому без всякой оплаты, только за угол.
После долгих мучительных мытарств она, наконец, обнаружила, что находит сбыт ее умение вышивать: в деревенских избах, состоявших, как правило, из чистой половины («залы») и черной, повседневной, постели застилались простынями с кружевными подзорами, горки подушек накрывались кружевными салфетками. Отсутствие кружев возмещалось узорной мережкой, которую умела выполнять мама.
Когда в 1947 году я приехал к ней, добравшись на средства, собранные Калерией и другими оставшимися в Москве ее друзьями, избежавшими общей участи бывших революционеров, она снимала угол за 50 рублей в месяц и зарабатывала на скудное пропитание вышиванием. Наряду с радостью встречи после долгой разлуки и военных невзгод (два года отсутствия сведений обо мне) мой приезд принес ей и большую боль: мы оба были нищими, без крыши над готовой и средств к существованию.
Обстоятельства, предшествовавшие моему приезду к маме, рассказаны в главе «Приключение на Ярославском вокзале».
В личном общении она была человеком очень сдержанным. Посторонним казалось — даже суровым. В то же время в письмах ко мне содержалось столько чувства и ласки, столько излияний в материнской любви, что эти письма мне даже стыдно было читать.
Особенно тяжело ей приходилось зимой, очень суровой в тех краях, без теплых вещей, с открывшимся туберкулезом легких, полностью расстроенным здоровьем.
Весной 1948 года она умерла в местной больнице; я узнал об этом от какой-то сердобольной служительницы, написавшей мне на Кавказ.
Ей было 57 лет, из которых более 20 пришлись на тюрьмы и ссылки.
Все прошедшие с тех пор годы я несу в своей совести и памяти тяжелый груз: все ли я сделал, что мог, для помощи матери, оказавшейся в немыслимых условиях? При нищенской заработной плате, которую мне платили в те годы, иногда можно было выкроить хоть что-нибудь для того, чтобы мама могла хотя бы уплатить за снимаемый угол…
Представление о том, в каких условиях пришлось ей пребывать в Кыштовке, дают приведенные ниже письма Марии Викторовне Нестеровой-Рогожкиной в Лосиноостровскую, человеку редкостной доброты и отзывчивости, сыгравшей неоценимую роль и в моей судьбе.
18/1-48 г.
Маруся! Я прямо счастлива, узнав, что ты жива, хоть не совсем еще здорова, но это придет. Самое главное, жива. Ну скажи, разве не грешно держать меня в неизвестности почти два месяца? Так как для меня и ты и Калерия кое-что значите.
Ведь нас только трое таких старых товарищей. Разве теперь таких друзей наживешь?.. (неразборчиво) и так как я получила твое письмо от 26.12 (еще!!), теперь я жду снова письма с описанием встречи твоей с Калерией и что узнала о Л.? (Леониде, муже Марии Викторовны, арестованном в 1937 году и осужденном «без права переписки», надеюсь, читатели знают, что это значит? Теперь уже доподлинно известно, что он был расстрелян и зарыт в общей могиле в Бутове. — Авт.).
Хочу надеяться, что так долго в неизвестности о всех вас не будешь меня больше держать, так как новый быт меня пока ни одним боком не затрагивает… (неразборчиво) У нас начали давать хлеб в одни руки по 2 килограмма, дают и сахар (только пайщикам) по полкилограмма. Молоко стало из 8 рублей литр — 3 рубля, яйцо 3 рубля штука было раньше, теперь — 1 рубль, хорошее мясо 15 рублей килограмм, масло было 120, стало — 60 рублей. Мануфактура тоже появилась, говорят, дешевая, но… мимо меня. Понятно, нет денег. Незадолго до девальвации мне одна заказчица (две шторы, т. е. 6 штук на два окна) работы, которую я кончу не раньше двух месяцев, дала вперед за работу. Купила 8 кг муки, вот и живу.